Максим Цхай – Про папу (страница 25)
— Не должно быть тут масла.
— Как не должно! Это же консервы! Вот когда я был…
Пускаю в ход убийственный аргумент:
— Зато даром.
— Как даром?
— Говорю же — нашел.
Папа замолкает и молча жует. Он очень доверчив. Лицо его постепенно светлеет.
— Ну, вообще, даром и рассол хорошо. Ничего так, есть можно.
Я тоже так думаю.
Я не знаю, как можно убить друга, подарив ему «легкую» смерть. Кошка Котася — друг. Эгоистичный, вредный, но друг. Я помню ее маленькой. Помню толстой. Помню, как она первый раз ткнулась в мой гладкий лоб своим шерстяным и теплым. Котася любит, когда я ее глажу. И не любит, когда наступаю на лапы. Она просит у меня еду. Обожает сосиски. Пусть любит. Пусть клянчит. Пусть ссыт. Я тоже ссу. И вы. Просто мы в унитаз, а она мимо.
За что же убивать?
Конечно, хочется сказать — «если я начну ходить мимо унитаза, убейте меня на хрен», — но уверен, это легко сказать, пока с тобой этого еще не происходит.
Почему в мои тапки?
Ну, во-первых, у меня шлепки пластмассовые, нетрудно и помыть. Ногу, если что, тоже. Это только первый раз непривычно и удивляет. А во-вторых, Котася очень стара. Я для нее всемогущий. Неизвестно где достающий вкусные сардельки. Гладящий ее теплой рукой. Всегда становящийся на ее сторону, когда она ссорится с папой. Но я не могу исправить то, что Котася просит исправить.
Поэтому молча мою, вытираю или выбрасываю. Это малоприятно. Но разве убивать того, кого знаешь много лет, — приятней? Если животное не мучается, хорошо ест и играет с вами, не испытывая явной боли, — вы избавляете от мучений себя, а не его, не стройте иллюзий.
Вы не отправили своих животных на радугу — вы украли ее у них. Ведь четвероногие чувствуют ее уже здесь, в этой жизни: например, всякий раз, когда вы приходите домой. Что вы за люди, если верны любимым лишь до тех пор, пока они молоды и сильны?
Как-то нес кошке Котасе из магазина куриных спинок, старушка любит сырую курицу, и встретил уличную собаку, бродягу Жужу… Подбежала, размахивая хвостом, типа, привет! Вижу, голодная.
Распотрошил пакет, протягиваю ей куриный хребет.
А она как шарахнется!
И головой затрясла.
Убрал сырой кусок обратно, снова разулыбалась, подбежала.
Гладил ее по серой голове и думал: была ты, бедняга, когда-то домашней…
— Пап, а ты со скольких лет себя помнишь?
— Отрывками, лет с двух. Помню, как гулял с дедом Васей и боялся лошадь. Он спал в поле, закрыв лицо газетой, а я боялся и ныл от страха. А отец просыпался и говорил: «Она тебя не тронет». Года три мне, наверное, было. Цветочки такие по полю еще и трава…
Мне кажется, это я сижу у живота спящего отца и мне страшно.
И где эта лошадь, и дед Вася где, а газета? Летнее поле, газета на лице деда, неизвестная лошадь? Маленький мир, которому почти восемьдесят лет, вместивший в себя и поле, и небо, и травы. Спящего деда, маленького отца. Мир, от которого сейчас остался один папа.
Или мир этот остался только в нем. Задумываюсь над всем этим.
— Пап, а какого цвета была лошадь?
— Рыжая такая. Коричневая…
Это важно, это очень важно, какого она была цвета. Ведь от лошади той, кроме папиного воспоминания, больше ничего не осталось.
С годами все сильнее скучаю по казахской степи. Я практически родился в ней и помню, как с дедом мы каждый день ходили гулять в настоящую жаркую степь, которая начиналась сразу за окнами дома.
Эти прогулки слились для меня в одну, огромную и бесконечную.
Помню быстро подсыхающую землю под первыми летними лучами солнца, буйство маленьких травок, упруго борющихся друг с другом и быстро сплетающихся в живой ковер, пригорками выступающую белую соль на красноватой почве — словно ломкая, сухая корочка на упругих губах, когда очень хочется пить. Тонкий посвист птиц в начинающем выцветать от жары небе, и не поймешь, чуткое ли птичье горло их извлекает или трение крыла о крыло, позывные кузнечиков, стихающие от твоих шагов. И запах, конечно, запах, будто терпкое, легкое вино растворено в колышащемся, как невидимый горячий парус, воздухе.
Шагая за высоким дедом, касаясь иногда макушкой лацкана его неизменного пиджака, мне часто хотелось пить. Не от жары даже, не от солнца, а чтобы разбавить весь этот терпкий, звучащий зной долгими прохладными глотками светло-коричневого чая, который заботливый дед нес в сетке-авоське, закупоренный в прозрачные бутылки из-под молока или кефира.
— Деда, а деда… давай попьем?
Дед степенно отвечал, всегда с одной и той же интонацией, словно где-то в голубой вышине старинные часы отбивали:
— Дойдем — попьем.
Докуда дойдем? Степь была бесконечной. Но я, своим маленьким тогда чутьем — может, тем же чутьем, что таится во вздрагивающих ноздрях степного суслика, — понимал, что правда, мы еще не дошли.
Степь обнимала нас, мы ныряли в нее, как в море, шуршала старая трава под нашими шагами, мягко принимала ступню трава молодая, и выступающие над ней белые солончаки хотелось лизнуть. И когда яркое солнце до конца растворялось в воздухе, дыхание истово сохнущей на июльской жаре полыни и скворчание кузнечиков становились уже слишком густыми, чтобы можно было сквозь них идти дальше, — дед останавливался, открывал сетку-авоську, длинным, всегда очень чистым пальцем откупоривал полупрозрачную пластмассовую крышечку на бутылке с заветным прохладным чаем и давал ее мне.
Я помню эти первые глотки. Они отдавались в моем животе, в моих ушах и, кажется, даже в глубоком голубом небе. Это была словно новая жизнь. И казалось, вся степь радовалась тому, что я напился, — свежее пахли травы, веселее журчали кузнечики, и земля снова ждала прикосновения моих детских ног. Степь была бесконечно долгой, бескрайней, она была всей землей на свете. Вы видели долгий, неспешный взгляд казахских стариков? Вот такая и есть настоящая летняя степь.
И кажется мне, что я до сих пор иду там, где солнце, где соль и трава, и голос деда, спокойный и ровный: дойдем, внук, попьем…
Что-то от стресса аппетита нет совсем.
Купил сегодня нам с папой кило сосисок. Хорошие. Оторвал одну, надо же хоть что-то съесть сегодня. Развернул, стал жевать, не чувствуя вкуса. Пришла Котася, надо сказать, со мной она себя ведет совсем по-другому, чем с папой, там она спокойно берет все, что считает своим. У меня же она не ворует, а просит. Не то понимает, что я мягкотелый, не то боится отовариться по жопе, я ведь тапком в сердцах и человека убить могу.
Поэтому Котася мягко боднула лбом меня в ногу и, задрав морду, сказала, что она тоже человек и тоже любит сосиски. И нечестно, живя под одной крышей втроем, втихаря в одно рыло вкусняшки хомячить. Я же тебе приносила полмышки.
Пока экономный папа не видит, отдал сосиску Котасе, я все равно не хочу. Тем более худая какая-то стала, старенькая совсем. А какие у стариков радости, кроме как пожрать.
У пожилого человека привычка — это все. Слом ее — стресс.
А не слом — это, едрена вошь, мытье посуды пять раз в день, потому что вот поел ты ложкой — иди ее и тут же мой. Ножом разрезал пакет, иди помой его, ибо нефиг. Свежие продукты, которые остались от сегодняшнего ужина в количестве только на завтра, не в холодильник, а в морозилку, иначе они портятся… в морозилку, я сказал! И моющее средство для посуды это на вашем идиотском Западе придумали, чтобы у людей последние гроши повытягать, мой просто под горячей водой, а чайные чашки под холодной, не барин. Дай проверю — так и знал, горячая!!!
Я не буду есть свежие гренки, буду старый хлеб, похожий на высохший пластилин, в растительное масло макать, это вкусно и дешево.
Новые ботинки, что ты привез, погладим с любовью, как щенят, заботливо уложим обратно в коробочку и положим в кладовку, старые еще не совсем развалились, будем ходить как санкюлот. Куртка новая? Хорошо, молодец, а то старая истерлась совсем, повесь новую там же, в кладовке, навсегда.
Куда ты лезешь ко мне с ножницами в своих кривых руках, я сам состригу этот волос на щеке. Потом. Кто выглядит как битый кот? Это ты отцу так?
Лучше скажи, ты купил свиную голову, как я сказал? Точно купил? Покажи. Ну ладно, а чего не разрублена? Ах, разрублена, а почему на четыре части, а не на восемь? Маленькая? Не выдумывай. Иди и поруби как надо. Не «подожди», а немедленно, иди сейчас, она испортится! Как зачем рубить на восемь, ты совсем глупый? Не понимаешь, что, если испортится восьмушка, это меньше, чем четверть. Вообще, на фига ты ее купил, лишь бы деньги потратить…
Зачем ты приехал вообще? Не посоветовавшись со мной, мы еще ничего не решили. Если б я знал, что ты собрался вернуться, я бы повесился скорее. Ты решил сам? Смотрите-ка на него, самостоятельный стал… Что? А я пошел бы жить в дом престарелых, и было бы прекрасно.
Ну и что, живут же там люди. Там музыку нельзя включать?
Я же не ложкой по тазу бью, это музыка! Люди моего поколения разбираются в классике, слушали бы со мной, я бы погромче поставил. Как было бы хорошо… Да не выдумывай, это у вас на Западе такие ненормальные дома престарелых.
Все, решено, я иду туда, а ты возвращайся обратно в Германию, живи свою жизнь и будь счастлив.
Как «пенсию заберут»? Там заберут мою пенсию? Гм…
А не может так быть. Это моя пенсия, выдумал тоже.
Сколько с тобой возни, пойду, лягу посплю, устал я от тебя.