Максим Цхай – Про папу (страница 17)
— Вас что, не кормят?
Чавк-чавк-чавк…
Котася, подозрительно посмотрев на меня, хватает крылышко и смывается в кусты. Одичала. Собака Белка как ни в чем не бывало, выплюнув к моим ногам отвратительное кроваво-перьевое месиво, смотрит на меня, дескать: «А что случилось?»
— Кто из вас его поймал-то?
— Ты лучше попробуй, вот, пожуй сам, мне не жалко…
Отобрал остатки бедного голубя и похоронил их в мусорном мешке. Как-то неприятно это все. Я знал, конечно, что все это не мультфильм и звери есть звери, но чтобы вот так явно, в мясе, крови и с юмором — никак не ожидал.
У папы паранойя в связи с моим отъездом. Тревожится.
— А вдруг они в Европе решат, что ты российский агент?
В глазах папы я быстро сменил цвета, когда въехал, мы боялись, что тут меня примут за агента германского.
— Возьми мой паспорт, зачем он мне, и метрику…
— Папа! Зачем?
— Докажешь, что ты мой сын, будут допрашивать — приезжал к отцу, как ты еще докажешь.
— Лицо! Характер!
Папа думает.
— …Усы, лапы, хвост!
— Та пошел ты…
Долго копался где-то и принес свой потайной кошелек.
— Возьми с собой, как ты в Германии будешь жить, без жилья и работы…
— Виктор Васильевич, вы не волнуйтесь, ваш сын — прощелыга. Продержусь, тут осталось-то.
Надо будет хорошо карманы проверить перед вылетом. А то еще печенек напихает.
Когда я был маленький, в нашем доме жил красивый дог по имени Дик. Он очень любил сладости. И однажды сожрал огромный кремовый торт, который готовили на день рождения. Сожрал и спрятался. Но его нашли, уж очень большой был. Мама его ругала, сдерживая смех, а Дик смотрел в пол, опустив уши, и на носу у него оставался белый крем. После этого мы поняли: можно забывать теперь торты на столе сколько хочешь, Дик их больше не тронет.
У меня была раньше маленькая белая собачка. Звали ее Белка, как нынешнюю овчарку. Вернее, овчарку зовут как ту Белку, но это ей не помогло. Потому что нынешняя — собака-собака, а та, настоящая Белка, была собака-человек. Она обладала прекрасным чувством юмора, но, если вы поступали с ней несправедливо, могла на вас обидеться и не откликаться. Прошло уже двадцать лет, а мы всей семьей до сих пор помним ее как родное существо. Та Белка очень любила сосиски. Теперь уже никто не даст ей сосиску. Ни кусочка. Никогда.
Суровый самурай Мусяка как-то, когда в доме гостил я с одной девушкой, каким-то седьмым чувством почувствовала, что девушке неловко в чужом доме, при моих родителях. Ночью Мусяка принесла ей в кровать своей еды из чашечки. Мусяка очень любила рыбу. Любую. Но ей было нельзя — у нее были больные почки, и, хотя ее прооперировали, рыба была для нее почти табу. Когда она хотела чего-нибудь со стола, она не лезла нагло, как ее балованная дочь Котася, прямо ногами на скатерть и не орала противным голосом, а деликатно бодала меня под локоть и, когда я поворачивал голову в ее сторону, показывала лапой на то, чего ей очень хотелось, дескать: «Передайте мне, пожалуйста, вот это». Я давал ей все, кроме рыбы. Мусяка не обижалась, понимала. А может, нет. Но не обижалась все равно.
На, Котася, на, жадная старуха, твою любимую колбасу, жри сколько влезет, я лепешки с чаем поем.
У меня этой колбасы еще будет…
Сегодня явно не мой день. Папа решил, что в моих сборах без него никак. Уложу вещи в сумку, он их вытащит, наложит мне в чемодан все, что нашел, при том что разрешенный вес багажа всего десять килограммов… Постоянно приносит какие-то пустые коробочки: «На, сложи сюда». — «Папа, все уложено». — «Нет, рассыплется». И все это под скорбные пожелания удачи в пути в виде фантазий, как на границе меня арестуют. И смогу ли я сохранить военную тайну под пыткой? Лучший способ не выдать секрета — это его не знать, поэтому до определенного момента я был относительно спокоен.
Но когда, собрав и аккуратно уложив все футболки и носки, я увидел, что папа все опять аккуратно растащил по местам, бурча, что этот неизвестно какой матери сын опять все разбросал, то, стеснительно матерясь, я сгреб всю в одну кучу и понес ее запирать в чемодан. Папа побежал проверять, все ли носки собраны мной за один раз и, протискиваясь между моим столом и диваном… опрокинул на клавиатуру моего ноутбука стакан воды.
Почесал голову и вместо того, чтобы сказать хотя бы об этом мне, прочел злобную лекцию о том, что воду надо либо допивать, либо не тратить попусту, и, даже не вытерев ничего за собой, ушел.
Ничтоже сумняшеся сев за стол, чтобы сверить билет, и положив руки на клавиатуру, я с ужасом ощутил, что мои пальцы опустились в болото. И тут я взорвался, отметив про себя, что в моем голосе появились уже какие-то женские интонации. Папе прилетело, и он удовлетворенно сел слушать оперу. Впрочем, я уже собрался.
Этот текст — проба, клавиатура сушилась на батарее. Вроде пронесло. Я в полубессознательном состоянии. Не то от счастья, что не остался без связи, не то от простой радости бытия.
Трудно быть человеческим богом. А собачьим очень просто.
С наступлением холодов купи самых дешевых супнаборов и раздай их бездомным собакам.
Кот сам себе бог, он что в доме, что без, на мисочку молока себе всегда настяжает. А собака, та нет. Глаза у нее совсем другие. Ей все равно недолго осталось, не забьют, так сожрут, не сожрут, так замерзнет. Так пусть уйдет поев, с мыслью, что человек не только зверь, но и бог.
Вчера сунул старому худому псу кусок куриной тушки.
Он ее недоверчиво взял, хотел унести, чтоб я не отобрал обратно, но, пока нес, челюсти его заработали сами, и через два шага он все это судорожно заглотил.
Оглянулся. Я показал ему пустые ладони. Кончилось.
И вот тогда случилось волшебство. Пес подошел ко мне, сидящему на корточках, и положил мне на колено лапу. Положил и, чуть откинув голову, заглянул в глаза. Вам когда-нибудь заглядывали незнакомые собаки в глаза, так, чтобы ваши лицо и собачья морда были на одном уровне?
И я понял, что его нельзя погладить, не потому, что укусит ласкающую его руку, не человек же, а просто мы одинаковые с ним, равные. Два живых существа на медленно покрывающейся зимой земле.
Пес заглядывал мне в глаза секунды три. А потом положил мне на колено вторую лапу. И я понял, что больше у него ничего не было. Батюшка — ладонь на голову, пес — на колено лапу.
Пусть благословит нас и священник, и пес.
В юности я убил двух воробьев.
У дядьки была пневматическая винтовка и свой частный дом, где во дворе летали стайки серых птичек, будто время от времени кто-то горсти семечек в воздух кидал. А еще у него бегала по двору маленькая пятнистая собачка Чапа, которая подстреленных воробьев с удовольствием лопала.
Помню, была зима, по двору носились стайки голодных воробьев, всегда находивших, чем поживиться в загородном доме, и я вышел во двор, держа в руке воздушку.
Рядом выжидательно забегала обрадованная Чапа.
Собственно, во дворе остались только мы — воробьи не такие глупые, как кажутся, они разом сообразили, что от человека с винтовкой и собачки рядом ничего хорошего ждать не приходится, и будто растворились в воздухе, даже чирикать перестав.
Побродив по пустому двору, я зашел в сени и устроил себе засаду, открыв окно в зимний двор и примостившись поудобней у форточки.
Почти сразу ко пню, на котором дядька рубил мороженое мясо, подлетели два воробушка. Один сел прямо на пень, а второй заскакал рядом в поисках мясных и костяных крошек.
Я прицелился и выстрелил в того, кто на пне.
Будто невидимая рука воробья смахнула, он без звука, разом просто скатился с пня, как мягкий, невесомый мячик. Второй даже ничего не заметил.
Практически сразу я выстрелил и в него.
И вот тут случилось то, после чего я никогда не брал в руки оружие, даже такое, практически игрушечное.
Раненый воробей встрепенулся, попытался взлететь, но смог только вспорхнуть на край пня. И тогда он вытянул тонкую шею и начал кричать. Он прыгал по пню, как по сцене, вытянув шею, задрав голову, и кричал. В голосе его я явно слышал даже не боль, а самое настоящее изумление и обиду. Он будто жаловался прямо в небо, кричал отрывисто и отчаянно, как кричат обиженные дети, на каком-то всеобщем, биологическом языке всего живого: «Зачем? За что? Что я тебе сделал?»
Я ясно понял, что это невозможно исправить, мы можем легко превращать живое в мертвое, но никогда — наоборот.
Это было ужасно и тем, что в других обстоятельствах я бы обязательно подобрал эту птичку, постарался как-то помочь.
Я трусливо отвернулся и закрыл окно. Однако через минуту заставил себя выйти и посмотреть на дело своих рук и глупости. Воробья на пне уже не было, но, подойдя ближе, я увидел, что в снегу лежит то, что еще минуту назад было теплым и живым, — отвратительный комок остывающих перьев, постепенно теряющих цвет. Да, серый цвет в рыжеватых крапинках быстро гас и блек, словно прямо на моих глазах из него уходило тепло и маленькая, ненужная никому, но жизнь. Летающее невесомое чудо на глазах превращалось в мусор и грязь.
Зачем я превратил живое в мертвое? На прокорм Чапе? Да ладно, дядька любил своих собак и кормил их досыта, и охота была скорее развлечением для нее. Как и для меня. Я убил ради одной забавы.
С тех пор я никогда больше не поднимал прицел на живое. Великое чудо жизни, неизъяснимое, недоступное лучшим умам человечества, превратить в простой гниющий хлам, уничтожить ради забавы? Тебе скучно, и ради этого пусть что-то живое мечется, капает кровью и кричит от смертельной боли?