18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Максим Привезенцев – «Координаты правды» – ложь в политике и медиа: от морального приговора к эпистемической картографии. Монография (страница 2)

18

Вместе с тем исследователи указывают на парадокс: Августин, запрещающий ложь de jure, de facto санкционирует её в определённых контекстах через различение между публичным агентом государства как инструментом Бога и частным лицом. Анализ «De Mendacio» обнаруживает не догматическую непреклонность, а «поразительно исследовательский и недогматичный» характер рассуждения – Августин «с трудом приходит к выводу», который сам же считает неудобным. Абсолютный запрет оказывается не точкой покоя, а точкой максимального напряжения.

Макиавелли: ложь как техника власти и мастерство симуляции

Никколо Макиавелли сделал то, что ни один мыслитель до него не решался сделать в жанре политического трактата: он написал о политической лжи прямо, систематически и без апологетических оговорок. Восемнадцатая глава «Государя» (1513) – один из наиболее цитируемых и наиболее шокирующих текстов политической мысли:

«Мудрый государь не может и не должен соблюдать верность слову, когда такое соблюдение оборачивается против него и когда исчезли причины, побудившие его дать слово… Опытный обманщик всегда найдёт людей, которые дадут себя обмануть».

Ещё более радикально звучит практическая максима, следующая из этого: государь должен быть «великим притворщиком и лицемером» – уметь не только прибегать ко лжи, когда это необходимо, но и производить видимость добродетели, не обладая ею на самом деле. Для Макиавелли нет нужды быть честным, справедливым, милосердным – достаточно казаться таковым. Люди «настолько просты и так подчинены насущным нуждам», что «тот, кто обманывает, всегда найдёт того, кто позволит себя обмануть».

Здесь важно правильно понять онтологический статус этого тезиса. Макиавелли не утверждает, что ложь прекрасна или морально нейтральна. Он констатирует эмпирически наблюдаемый факт – «опыт наших времён» показывает, что именно те государи «совершили великие дела», которые «мало считались с верностью слову». Это не нормативная концепция, это политическая феноменология: описание того, как устроена власть в реальном мире. Отсюда следует парадокс, который Макиавелли не разрешает, но обнажает: нормы, предписывающие честность в политике, и практика, которая её отвергает, существуют в одном пространстве – и именно это сосуществование производит ту «двойную запись», которая составляет сердцевину всякой политической риторики.

Отдельного внимания заслуживает тезис Мэри Диец (1986) о том, что «Государь» сам по себе является «актом политического обмана»: Макиавелли, убеждённый республиканец и противник Медичи, мог написать трактат, который выглядит как руководство для тирана, а на деле является текстом, провоцирующим тирана на поведение, ведущее к его неизбежному краху. Эта интерпретация – строго говоря, неверифицируемая – тем не менее демонстрирует важнейшее качество политического текста о лжи: он сам потенциально является ложью. Теория политической лжи неизбежно инфицируется своим предметом.

Кант: абсолютный запрет как философский бунт против политического прагматизма

В 1797 году французский публицист Бенжамен Констан в памфлете «О политических реакциях» атаковал позицию, которую, по его словам, отстаивал «некий немецкий философ»: будто бы ложь убийцам, преследующим вашего друга, является преступлением. Кант незамедлительно ответил эссе «О предполагаемом праве лгать из человеколюбия» (1797), подтвердив именно ту позицию, которую Констан счёл абсурдной.

Аргумент Канта покоится на трёх формулировках категорического императива. Первая: максима лжи не может быть универсализирована, поскольку в мире, где ложь является всеобщим правилом, сама возможность доверять словам исчезает – и ложь становится бессмысленной, уничтожая собственную почву. Вторая: ложь нарушает достоинство человека, используя его как средство, а не как цель. Третья: ложь разрушает «источник права» – универсальную основу, делающую общественный договор возможным. Поэтому: «ложь всегда причиняет вред другому; если не какому-либо отдельному человеку, то человечеству вообще, поскольку она подрывает самый источник права».

Скандальность этой позиции – ложь нацистам, стучащимся в дверь, недопустима – породила почти трёхвековую полемику. Среди современных исследователей нет консенсуса: одни утверждают, что ни одна из трёх формул категорического императива не требует запрета лжи в абсолютном смысле, другие – что Кант в 1797 году воспроизвёл аргумент, который сам же в более ранних работах признал несостоятельным. Аллен Вуд характеризует эссе как «знаменитое (или печально известное)». Хелла Варден утверждает, что кантовская позиция систематически искажается интерпретаторами.

Для настоящего исследования, однако, важно не то, прав ли Кант в конечном счёте, а то, что именно он делает. Кант принципиально отказывает политической необходимости в статусе морального исключения. Там где Платон открывал пространство для «благородной лжи» через апелляцию к высшему благу полиса, там где Макиавелли легитимировал ложь через апелляцию к политической реальности, Кант закрывает это пространство: никакие последствия, никакая практическая необходимость, никакое «ради общего блага» не могут сделать ложь морально допустимой. Тем самым он создаёт философский противовес всей традиции «политического реализма» в этике и фиксирует противоречие, которое невозможно снять: норма и практика политики несовместимы по самой своей природе.

Ницше: ложь как условие жизни и perspektivisches Sehen

Фридрих Ницше осуществляет радикальный поворот, который переформатирует саму постановку вопроса. В раннем эссе «Об истине и лжи во вненравственном смысле» (1873) он устанавливает, что то, что люди называют «истиной», само является своеобразной «ложью» – упрощённой метафорой, утратившей память о своём происхождении: «что такое истина? Подвижная армия метафор, метонимий, антропоморфизмов… иллюзии, о которых забыто, что они иллюзии». Это не декларация нигилизма, а эпистемологическое утверждение: человек не имеет доступа к «вещам в себе», его познание является перспективным – то есть производится из конкретной точки, с конкретными интересами и конкретными ограничениями.

В «Антихристе» Ницше определяет ложь как «нежелание видеть то, что видишь». Это принципиально иная концепция лжи, нежели та, что предполагает сознательное искажение: ложь здесь – это прежде всего самообман, отказ от честного взгляда. В зрелой перспективистской позиции Ницше нет ни релятивизма («всё одинаково истинно»), ни скептицизма («истина недостижима»): есть утверждение, что знание всегда является перспективным, и это не недостаток, который нужно преодолеть, а структурная характеристика самого познания. Более честна та перспектива, которая осознаёт собственную перспективность; менее честна та, что претендует на абсолютность.

Значение Ницше для темы данного исследования состоит в том, что он первым формулирует тезис, который в XX веке будут по-разному разрабатывать Мангейм, Харауэй и другие: объективность недостижима как «взгляд ниоткуда», и претензия на такой взгляд является особым видом лжи – наиболее опасным, поскольку она неразличима для самого субъекта. Политический агент, убеждённый в абсолютной истинности своей позиции, лжёт глубже, чем тот, кто сознательно манипулирует фактами.

Итог: традиция без консенсуса и её значение

Обзор классической традиции позволяет зафиксировать устойчивую структуру, воспроизводящуюся на протяжении двух с половиной тысяч лет. Она состоит из трёх элементов, каждый из которых неустраним:

Первый элемент – признание функциональности лжи в политике. От платоновской «благородной лжи» до макиавеллиевской техники симуляции традиция фиксирует один и тот же эмпирический факт: политические сообщества основываются на нарративах, которые не могут быть полностью верифицированы их членами, и политическое действие требует форм коммуникации, несводимых к обмену верифицированными суждениями. Это не патология конкретных режимов – это структурная черта политики как таковой.

Второй элемент – сохранение моральной нормы запрета лжи. От Цицерона до Канта традиция не отступает от тезиса, что ложь разрушает доверие, без которого общественная жизнь невозможна. Кантовский абсолютный запрет – крайнее выражение этой нормы, которая присутствует в разной степени интенсивности у всех мыслителей, включая Макиавелли: тот признаёт, что выглядеть честным необходимо именно потому, что люди ценят честность.

Третий элемент – неснимаемое напряжение между первым и вторым. Попытки разрешить это противоречие – через платоновскую теорию двух истин, через августиновское разграничение публичного и частного агента, через кантовский абсолютный запрет – каждый раз либо воспроизводят проблему на новом уровне, либо оставляют открытым вопрос о том, кто и как верифицирует, что конкретная ложь является «благородной» или «необходимой».

Именно это напряжение и является подлинным предметом настоящей монографии. Традиция не «не решила» проблему из-за теоретической недостаточности. Она воспроизводит её потому, что противоречие является конститутивным для политического пространства, а не привнесённым в него извне. Ханна Арендт будет права, когда скажет: «Правдивость никогда не входила в число политических добродетелей» – не потому что политики порочнее прочих людей, а потому что природа политического действия структурно несовместима с природой фактической истины.