Максим Пахотин – Бесперспективный Холод. Плен (страница 2)
— Садись, — сказал следователь, кивнув на стул.
Михалыч сел. Руки сами потянулись к коленям — сцепить пальцы, чтобы не дрожали.
Следователь помолчал, поигрывая сигаретой, потом заговорил. Голос был ровный, почти спокойный, но от этого спокойствия становилось только страшнее.
— Сегодня будем записывать видео. Пресс-конференция. Для иностранных журналистов. Скажешь, что Россия — агрессор, что вы вторглись, что ты не хотел воевать. Всё просто.
Михалыч открыл рот, чтобы ответить. Он не знал, что скажет — может, согласится, может, пошлёт их. Но сказать ему не дали.
Сзади накинули мешок. Холщовый, вонючий, плотный — свет погас мгновенно. Руки заломали за спину, защёлкнули наручники прямо на подлокотниках стула. Он дёрнулся, но куда там — двое амбалов прижали так, что не вздохнуть.
А потом начали бить.
По рёбрам. Слева, справа, методично, с короткими паузами, чтобы он успел почувствовать каждый удар отдельно. Михалыч напряг пресс, пытался держать удар, но они пробивали — с каждым разом всё сильнее, всё глубже. Где-то на третьем или четвёртом ударе он услышал хруст. Знакомый, тошнотворный звук ломающейся кости. Ребро. Или не одно — уже не разобрать.
Потом кто-то из них, тот, что справа, догадался бить по раненой ноге. Удары приходились чуть выше колена, туда, где под повязкой ещё не затянулись швы. Михалыч заскрежетал зубами, вжался в стул, но они достали его и там. Каждый удар отдавался в позвоночнике, в затылке, в глазах — вспышками белого, багрового, чёрного.
Он хотел сказать: «Прекратите, я согласен». Сказать, что будет любое видео, любые слова, лишь бы прекратили. Но для этого нужно было сделать вдох. А вдохнуть он не мог. Дыхание сбилось, сжалось в груди — под сломанными рёбрами, под ударами. Он ловил воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег, сипел, давился, но не мог выдавить ни звука.
Минута. Две. Десять. Михалыч потерял счёт времени. Ему казалось, что прошла вечность. Что его бьют уже час, день, неделю. Каждый удар отдавался в ноге огнём, и он чувствовал, как под повязкой расплывается что-то тёплое, липкое — кровь. Швы, наверное, разошлись.
А потом всё кончилось. Так же внезапно, как началось.
Мешок сдернули. Свет ударил в глаза, и он зажмурился, чувствуя, как по щекам текут слёзы — не от боли, от напряжения, от нехватки воздуха. Наручники расстегнули, и он сполз со стула, рухнул на холодный пол, пытаясь отдышаться. В груди хрипело, рёбра отзывались на каждое движение такой болью, что темнело в глазах. Нога горела, пульсировала, и он боялся посмотреть — не разошлась ли рана, не течёт ли кровь сильнее.
— Уводите, — услышал он сквозь звон в ушах голос следователя. — Завтра проверим, как выучил.
Его потащили к выходу — за плечи, волоком, не заботясь о том, что ноги не слушаются. Коридор, лестница, снова коридор. Лязгнул замок, и он упал лицом вниз на бетонный пол камеры. Рядом что-то шмякнулось — бумага. Лист формата А4, исписанный мелким шрифтом.
— Учи, — бросил конвойный, и дверь захлопнулась.
Михалыч лежал, не двигаясь. Щекой чувствовал холодный, шершавый бетон. В груди каждое дыхание отдавалось резкой болью — рёбра, похоже, были сломаны не все, но несколько точно. Нога пульсировала, и он понял, что просто так не встанет. Нужно отдышаться. Перетерпеть.
Он не знал, сколько пролежал так. Минуту, пять, час. Десантник на соседней койке, казалось, не замечал его — всё так же стонал, ворочался, бредил. Михалыч приподнялся на руках, огляделся. Бумага лежала рядом — текст, который надо было выучить. Он не стал его читать. Потом. Сначала надо встать.
Опершись на руки, он поднялся на колени, потом, держась за край койки, заполз на неё. Улёгся на спину, глядя в серый потолок. Ребра саднили. Нога буквально нарывала — несколько ударов пришлись точно по ещё не зажившей ране. Он закусил губу, чтобы не застонать. Сосредоточился на дыхании — медленно, глубоко, не обращая внимания на боль.
И в этот момент услышал голос. Тонкий, молодой, почти детский. Он шёл откуда-то сверху.
— Если вы согласитесь сказать всё, что они просят, — голос дрожал, срывался на шепот, — нам дадут одеяло. И отопление включат в камере. А главное… дадут позвонить маме.
Михалыч замер. Медленно приподнялся на локтях, заглянул наверх — на верхний ярус своей кровати. Там, скрючившись в комок, лежал парень. Лет девятнадцати, не больше. В спортивном трико и в куртке ВС России — без знаков различия, но родной, знакомой расцветки. Лицо бледное, испуганное, глаза красные — то ли от недосыпа, то ли от слёз. Он сжался в калачик, обхватив колени руками, и смотрел на Михалыча снизу-вверх — затравленно, с надеждой.
— Чего? — выдавил Михалыч. Голос прозвучал хрипло, чужо.
— Меня вчера привезли, — парнишка говорил быстро, боясь, что его перебьют, не дадут договорить. — Я под Черниговом в первый день попал. Где точно — не знаю. Меня ранило, я сознание потерял. Очнулся — уже в больнице. Они мне… операцию сделали.
Он замолчал, часто заморгал, будто прогоняя накатившие слёзы.
— Какую операцию? — спросил Михалыч, хотя уже догадывался. Сердце ухнуло куда-то вниз.
Парень не ответил. Только медленно, не глядя, показал рукой вниз своего тела. На пах. И в этом жесте было столько боли, стыда и отчаяния, что Михалыч на секунду забыл о своих сломанных рёбрах.
— Чтобы детей не было, — прошептал парень, и слёзы всё-таки потекли по его щекам. — Они мне сделали… чтобы я никогда…
Он замолчал, часто и мелко закивал, будто соглашаясь сам с собой. Потом вытер лицо рукавом куртки, глубоко вздохнул и сказал, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо:
— Да мне похрен. Я просто хочу домой. К маме.
Михалыч смотрел на него. На этого мальчишку в спортивном трико, который ещё, наверное, ни разу в жизни не брился. Который попал в войну в первый же день, потерял сознание, а очнулся уже кастрированным. И который сейчас просил — умолял — о единственном: сказать те слова, которые требуют, лишь бы дали позвонить маме.
Михалыч медленно сглотнул. Горло пересохло, и комок застрял где-то посередине.
— Мама, говоришь, — сказал он тихо.
— Ага, — парень шмыгнул носом. — Она там ждёт. Я ей обещал, что вернусь…
Он не договорил. Сжался ещё сильнее, уткнулся лицом в колени, и плечи его затряслись — в тихой, молчаливой истерике, без звука. Только вздрагивал, будто его бил озноб, хотя в камере и так было холодно, как в склепе.
Михалыч опустился на свою койку. Не сказал ни слова. Что тут скажешь?
Он посмотрел на десантника — тот лежал неподвижно, только грудь едва заметно поднималась. Потом снова на верхнюю койку, где парнишка уже затих, свернувшись в комок, и только по редким всхлипам можно было понять, что он не спит.
«Каждый из нас здесь за что-то держится, — подумал Михалыч. — Десантник — за жизнь. Этот пацан — за маму. А я? За что держусь я?»
Он не знал ответа. Просто лёг на спину, прикрыл глаза и попытался не думать о том, как хрустят рёбра при каждом вдохе. Не думать о ноге, которая горела и пульсировала. Не думать о тексте на бумаге, который валялся на полу.
Холод наваливался, как тяжелое одеяло — тот самый бесперспективный холод, от которого не согреться. Он пробирал сквозь тельник, сквозь раны, сквозь кожу. Забирался под рёбра, сжимал сердце. Михалыч знал это чувство — оно было знакомо ещё с февраля, с той ледяной воды в берцах, с того сырого, промозглого леса под Гостомелем.
Он медленно, осторожно, стараясь не застонать, свернулся в клубок. Поджал раненую ногу, прижал руки к груди — там, где болели рёбра. Глаза закрылись сами собой.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.