Максим Михайлов – Пасека под землёй (страница 2)
Слушай, друг. Я раскрою тебе ещё один секрет. Я написал пару глав. И хочу писать дальше не потому, что мне нужно сдать дедлайн или закрыть ипотеку. Я пишу просто потому, что хочу, чтобы мир на чуток изменился. Естественно, в хорошую сторону. Чтобы градус общей глухоты и взаимного раздражения упал хотя бы на полделения вниз по термометру.
Ещё раз обещаю: я — автор — буду появляться меньше. Этот голос в твоей голове скоро станет тише, он отступит в тень, уступая место самим событиям. У тебя уже нервы не сдают от моей бесконечной болтовни, я чувствую твоё виртуальное плечо, которое хочет меня легонько отпихнуть. Иди уже, мол, покажи историю. А ты думаешь, я не нервничаю, когда это всё пишу? Когда в сердце всё гудит натянутой струной, которая вот-вот лопнет с жалобным металлическим звоном? Меня трясёт мелкой, противной дрожью каждый раз, когда курсор замирает. Вдруг ты закроешь файл? Вдруг скажешь: «Ну и графоман, верните мне мои деньги и моё украденное время». Страшно до одури. Как стоять на табуретке перед огромной залой, зная, что ножки подломятся через секунду. Но знаешь… мне лично интересно, что будет дальше. Что произойдёт, когда мы дойдём до той самой бетонной стены в конце коридора. Обнимем её ладонями? Или проломим насквозь?
Пускай этот пролог останется таким, каким я его создал. Кривым, домашним, пахнущим пылью системника и теперь — нашим крепким чаем. А то ведь всегда слышу: надо всё писать согласно правилам, соблюдать трёхактную структуру, вовремя подсовывать рояль из кустов. К чёрту кусты. К чёрту рояли. Я автор. Я пишу. Моё единственное правило сегодня ночью — не дать тебе замёрзнуть в этой книге.
Вода зашумела громче, пузырьки воздуха начали стучать в эмалированные стенки чайника чаще. Сейчас он снова сорвётся на визг. Давай пересядем. Вот сюда, к столу. У меня на скатерти — дешёвый пластик, имитирующий дерево, прожжённый сигаретой в двух местах ещё прошлыми жильцами. Прямо напротив твоего плеча. Мой чай давно остыл, пока я говорил, но ты уже успел плеснуть кипятка в свою кружку и наполнить её доверху…
— Не любишь с сахаром?
— Лучше без него. Так чувствуется вкус ночи.
И давай договоримся об одной вещи. Мы больше не будем извиняться за то, какие мы есть. Ни я — за свои залысины, тремор пальцев и долги за коммуналку. Ни ты — за то, что купил билет в первый ряд, а попал на тесную кухню на улице Белградской, где кондиционер сломался ещё в прошлом июле. Разуваться было необязательно, помнишь? Но тапки, смотрю, уже не стоят на месте! Чувствуй себя как дома. Вторая слева паркетина предательски скрипнула, когда ты садился, — она всегда предупреждает, когда разговор пойдёт всерьёз.
Полотно входной двери в подъезде хлопнуло с такой силой, что зазвенели стёкла. Где-то далеко, за типовыми высотками, наконец-то проснулась луна, мазнув по потолку узким лезвием холодного света. Август дышит в приоткрытую форточку прелыми листьями и скорой осенью. Впереди глухая стена, говоришь? Посмотрим. Пока горит синий экран, мы в домике.
Кстати, о Персике. Кажется, под кухонным шкафчиком снова зашуршало.
Глава 1.Февраль сошел с ума
Знаешь, друг, я тебе в Прологе обещал, что стану тише. Что не буду стоять у тебя над душой и извиняться за каждую строчку. И я держу слово. Но вот эту историю… её нельзя рассказывать в тишине. Её нужно слышать. Слышать, как ветер бьётся в стекло, как звенит сталь, как наконец-то, сквозь все эти звуки, прорывается первый крик. Поэтому я здесь. Не как автор, который диктует правила, а как тот самый парень с фонариком. Я просто стою рядом. Держу свет. Смотри.
Февраль не просто лютовал — он бился в падучей, захлёбываясь собственной злобой. Небо над Каменкой провисло так низко, что казалось, шпили грустных высоток вот-вот проткнут его серое брюхо. Снег не летел и даже не валил; он стоял плотной стеной, двигался горизонтально, вбиваясь в окна квартир тысячами ледяных гвоздей.
Ветер выл на разные голоса: то басовито гудел в арках дворов, переходя на истеричный визг в проводах, то вдруг затихал на секунду, чтобы набрать воздуха для нового удара. Это была не зима. Это был какой-то первобытный хаос, пытающийся стереть город с лица земли.
Вороны исчезли. Обычно эти наглые птицы правили утренним городом, их картавый грай был саундтреком любого рассвета. Но сегодня утром двадцать первого февраля воронье царство капитулировало. Птицы попрятались по чердакам и под козырьки подъездов, нахохлившись до состояния чёрных булыжников. Им тоже было страшно.
Танюша проснулась за сорок минут до будильника. Проснулась не от тревоги — тревога давно стала её фоновым режимом, запахом её кожи, — а от глухого, тяжёлого толчка изнутри. Ребёнок повернулся. Или попытался. Места внутри почти не осталось. Тридцать девятая неделя катилась к финалу, и этот маленький узурпатор занимал всё пространство, выдавив лёгкие к горлу, а желудок — куда-то под рёбра.
Она лежала, глядя в серый потолок, слушая рёв стихии, и пыталась дышать «собачкой», как учили на курсах. Вдох короткий, выдох резкий. Паника отступает, когда контролируешь диафрагму.
«Мы вдвоём…» — мантра, которую она повторяла себе девять месяцев. — «Мы прорвёмся».
«У меня будет мальчик, я назову его…» Она перебирала имена, и все они были не те: одни — слишком сахарные, другие — будто высеченные на камне, холодные и чужие. Нужно было имя-крепость. Имя-щит.
Таня посмотрела на часы. Шесть утра. Спать больше не хотелось. Хотелось пить, но встать означало разбудить ту тупую, тянущую боль внизу живота, которая жила с ней постоянно.
Осторожно, стараясь не тревожить живот, Таня спустила ноги на холодный ламинат. Прохлада обожгла пятки, отрезвляя.
И тут небо треснуло.
Это не было похоже на молнию. Молния ветвится, ищет путь наименьшего сопротивления. А здесь само полотно тьмы дало вертикальную, идеально прямую трещину. Словно кто-то сверху полоснул гигантским канцелярским ножом по чёрной бумаге.
Разрыв ослепительно вспыхнул холодным, ртутным светом, и сквозь эту пробоину упал луч. Один-единственный. Тонкий, золотой, густой, как мёд. Он прошил метель навылет, мазнул по грязному сугробу во дворе, заставив снег искриться бриллиантовой пылью, скользнул по стеклу Танюшиной пятиэтажки и погас. Трещина сомкнулась.
Метель взвыла ещё яростнее, заметая следы чуда.
— Магия, — прошептала Таня, прижимаясь лбом к ледяному стеклу. По щекам текли слёзы — горячие, бессмысленные. Ей показалось, что это знак. Что там, наверху, видят её страх. Видят, как ей одной тяжело в этой февральской ночи держать оборону.
А потом началось оно.
Боль пришла не волнами, как пишут в книжках про материнство. Она пришла цунами. Схватка скрутила тело винтом, вышибив из лёгких весь воздух. Таня рухнула на четвереньки прямо на холодный пол, выгнув спину дугой. Десять секунд ада. Двадцать. Отпустило.
Мокрая от пота майка прилипла к спине.
— Время пришло, — прошептала она в темноту, сама не узнавая свой севший голос. — Вот оно. Сейчас.
Но вторая схватка накрыла через семь минут. И третья — через пять. Интервал стремительно сокращался.
В перерывах между спазмами, пока мозг судорожно пытался натянуть штаны поверх пижамы, разум работал холодно и чётко. Сумка собрана. Документы в папке на комоде. Телефон. Скорую.
Диспетчер ответила сразу, голос у неё был сонный, профессионально-успокаивающий:
— Раскрытие большое? Воды отошли?
— Один палец… — Таня всхлипнула. Она сама проверила — привычка с практики, хотя руки тряслись. — Кажется… Нет! — резкий короткий вскрик, пауза, тяжёлый рваный выдох. — Каменеет живот каждые четыре минуты! Спину тянет так, будто кости выворачивают из суставов, я дышать не могу!
Татьяна стиснула телефон до хруста пластика. Господи, какой стыд. Пять лет медицинского университета, кафедра акушерства и гинекологии. Она сама стояла по ту сторону барьера на практике в областной больнице — подай-принеси-зажим, считала пульс роженицам, пока врачи пили кофе. Для неё это всегда была учёба. Сухой протокол. Латинские термины в карточке.
А теперь она сидела на липком полу собственного дома, подтекая водами, и превращалась в того самого истеричного пациента, которого презирала. Она знала всё о механике родов, но тело отказывалось подчиняться диплому. Оно просто пыталось выжить.
— Диктуйте адрес. Бригада выезжает. Дышите глубоко, женщина, слышите меня? Глубокий вдох носом…
Скорая ехала вечность. Каждая секунда растягивалась, превращаясь в резиновый жгут, который больно бил по нервам. Водитель материл погоду, машину швыряло из стороны в сторону. Фельдшер, уставший мужчина с лицом цвета сегодняшнего неба, пытался прижать маску с кислородом к её лицу.
— Так, мать, слушай мой голос. Открой рот, дыши глубоко, мне нужно, чтобы сатурация не падала. Крепкий малыш, но что-то он не торопится. Похоже на крупного. В роддоме решать будут, держись. Похоже на стремительные роды — интервал-то какой. Сейчас вколю спазмолитик, станет полегче. Такой бутуз сам дорогу не пробьёт, застрянет наглухо. Дыши! Вдох… Выдох…
Родильный дом встретил их тем же воющим ветром, но звук здесь был другим — приглушённым, стеклянным. Запахи ударили первыми. Резкая хлорка, озон кварцевых ламп и тот самый специфический, сладковато-железистый дух родильного отделения, где жизнь всегда ходит рука об руку со смертью.