Максим Козлов – Зеркальный отказ (страница 5)
Князев посмотрел на него и почувствовал, как внутри что-то сжимается. Не жалость. Нет, не жалость. Скорее — узнавание. Будто он смотрел в зеркало и видел там не себя сегодняшнего, а себя возможного. Себя, который перестал чувствовать. Себя, который смотрит на мир с холодным любопытством натуралиста. Себя, для которого чужая смерть — просто явление, не более того.
Он отвёл взгляд и начал заседание. Голос его звучал ровно, почти механически. Он задавал вопросы — мальчику, родителям, экспертам. Слушал ответы. Всё шло по протоколу, всё было правильно, всё было так, как должно быть. Но внутри у него всё кричало. Внутри у него был другой процесс — незримый, тайный, в котором он судил самого себя. И приговор по этому делу ещё не был вынесен.
Приговор
Заседание длилось три дня. На первый день допрашивали свидетелей. Соседи, учителя, тренер из спортивной секции, куда мальчик ходил два месяца и бросил, потому что ему стало скучно. Соседка снизу — старуха лет семидесяти, с палочкой и слуховым аппаратом, который она постоянно поправляла дрожащими пальцами. Она рассказывала, как слышала крики. «Я думала, дети играют, — говорила она, и голос её дребезжал как надтреснутый колокольчик. — Дети всегда кричат, когда играют. Откуда мне было знать». Она смотрела на Князева и ждала, что он её оправдает. Что скажет: вы не виноваты, вы не могли знать. Он ничего не сказал. Он записывал показания в блокнот и думал о том, что люди всегда слышат крики. И всегда думают, что это игра.
Учительница — молодая, сразу после института, с испуганными глазами и красными пятнами на шее, которые появлялись у неё каждый раз, когда она начинала говорить. Она рассказывала, что мальчик был тихим. «Он никогда не дрался, не кричал, не бегал на переменах. Он сидел в углу и рисовал. Я думала, он просто замкнутый. Интроверт. Я думала, это нормально». Она заплакала, и Князев объявил перерыв.
На второй день допрашивали экспертов. Психиатры, психологи, криминалисты. Они говорили на своём языке — сухом, точном, лишённом эмоций. «Испытуемый демонстрирует признаки эмоциональной уплощённости. Аффективная сфера характеризуется снижением эмпатических реакций вплоть до полного их отсутствия. При этом интеллект сохранен, уровень IQ — сто двенадцать, что выше среднего. Испытуемый полностью осознавал характер своих действий и мог руководить ими». Князев слушал и переводил этот язык на человеческий: мальчик не сумасшедший. Мальчик умный. Мальчик всё понимал. Мальчик просто ничего не чувствовал.
Потом был допрос самого мальчика. Его вывели из клетки и посадили за отдельный стол, рядом с адвокатом. Он сидел прямо, руки положил перед собой, и Князев заметил, что ногти у него обкусаны до мяса — единственная деталь, которая выдавала хоть какое-то напряжение. В остальном он был спокоен. Слишком спокоен для четырнадцатилетнего, которого судят за убийство.
— Стрельцов Алексей Викторович, — сказал Князев, и мальчик поднял на него глаза. — Вы понимаете, в чём вас обвиняют?
— Да.
— Вам понятно обвинение?
— Да.
— Расскажите суду, что произошло двадцать первого сентября этого года.
Мальчик помолчал. В зале стояла такая тишина, что было слышно, как на заднем ряду журналист перелистывает страницу блокнота.
— Я пришёл из школы, — начал он ровным, безэмоциональным голосом. — Катя была дома. Мама была на работе. Папа был на работе. Я сделал уроки. Потом мы смотрели мультики. Потом я сказал Кате, что мы будем играть в игру. Она спросила, в какую. Я сказал — в ванную. Она пошла со мной.
— Что было дальше?
— Я набрал воду. Она села в ванну. Я держал её голову под водой. Она вырывалась. Потом она вырвалась и побежала в комнату. Я догнал её. Там была лампа. Я взял провод и задушил её.
Он говорил это так, будто пересказывал сюжет фильма. Скучного фильма, который он посмотрел вчера вечером и уже начал забывать. Князев смотрел на него и чувствовал, как холод поднимается откуда-то из живота, растекается по груди, сковывает горло. Он видел эту картину — мальчик гонится за девочкой по коридору, девочка поскальзывается на мокром полу, падает, пытается ползти, а брат уже сматывает провод с лампы. Видел, как он набрасывает этот провод ей на шею и тянет. Видел, как её ноги бьются об пол, как пальцы скребут по линолеуму, оставляя белые полосы. Видел, как она затихает.
— Вы понимали, что она умрёт? — спросил Князев.
— Да.
— Вы хотели её смерти?
Мальчик задумался. Не над ответом — над формулировкой. Будто подбирал слова поточнее, как на уроке русского языка.
— Я хотел посмотреть, как это будет. Смерть.
— Вы раскаиваетесь?
— Нет. Мне не жаль.
В зале кто-то ахнул. Кажется, журналистка. Или мать — она сидела, закрыв лицо руками, и плечи её тряслись. Отец смотрел прямо перед собой, в одну точку на стене, и лицо его было серым, как бетон. Князев перевёл взгляд на мальчика. Тот смотрел на него всё тем же ровным, спокойным взглядом, и в этом взгляде не было ни вызова, ни страха, ни надежды. Ничего.
Адвокат попытался смягчить ситуацию. Он задавал вопросы про детство, про отношения с родителями, про то, не обижал ли кто мальчика. Мальчик отвечал коротко и равнодушно: нет, не обижал. Да, родители любили. Да, сестра его раздражала иногда, но не сильно. Нет, он не злился на неё. Просто было любопытно. Просто хотелось узнать. Просто так.
Князев объявил перерыв до следующего дня. Когда он выходил из зала, журналисты обступили его, тыкали микрофонами, выкрикивали вопросы. Он прошёл сквозь них, не отвечая, глядя прямо перед собой, и скрылся в своём кабинете. Там он сел за стол, достал из ящика бутылку — маленькую, плоскую, которую держал для таких случаев, — и сделал глоток прямо из горла. Водка обожгла горло и потекла вниз горячей струёй. Он сделал ещё глоток. И ещё.
Вечером он сидел в пустой квартире и смотрел новости. По телевизору показывали репортаж из зала суда. Его лицо на экране — серое, измождённое. Лицо мальчика — спокойное, равнодушное. Лицо матери — залитое слезами. Журналист что-то говорил про «зверя в человеческом обличье» и «неадекватность системы правосудия по делам несовершеннолетних». Князев выключил звук и просто смотрел на картинку. На экране мальчик моргал. Раз в несколько секунд. Медленно. Спокойно. Как ящерица.
Потом пошли другие новости. Пожар где-то в области. Курс доллара. Спорт. Князев не слушал. Он думал о том, что завтра — последний день заседания. Завтра он должен будет вынести приговор. И он уже знал, каким он будет. Знал с того самого момента, как прочитал протокол допроса. Знал, когда увидел мальчика. Знал, когда услышал его голос. Десять лет. Максимальный срок для несовершеннолетнего по этой статье. Воспитательная колония. А потом — либо он выйдет через десять лет, либо не выйдет вообще. В колониях такие долго не живут — тихие, странные, не умеющие дать сдачи. Их ломают. Их убивают. И Князев знал это. Знал и всё равно собирался вынести приговор.
Он налил себе ещё. Водка почти кончилась. Он посмотрел на бутылку, подумал, не сходить ли в магазин, и решил не ходить. Завтра важный день. Завтра нужно быть трезвым. Или хотя бы не совсем пьяным.
На третий день — прения сторон. Прокурор говорила долго и обстоятельно, перечисляя все улики, все показания, все выводы экспертиз. Она требовала десять лет. Адвокат говорил ещё дольше — про детство, про возраст, про то, что мальчик сам нуждается в помощи, а не в наказании. Что колония его не исправит, а только сделает хуже. Что есть специальные центры, психиатрические клиники, программы реабилитации. Он просил принудительное лечение. Он почти умолял.
Князев слушал и понимал, что адвокат, возможно, прав. Возможно, мальчика действительно нужно не наказывать, а лечить. Возможно, колония — не выход. Но он также понимал другое: лечение не поможет. Нельзя вылечить отсутствие души. Нельзя научить человека чувствовать, если он родился без этой способности. И если мальчика отправят в клинику, через несколько лет он выйдет. И снова убьёт. Не потому что захочет — потому что ему снова станет интересно. И тогда на его счету будет уже две смерти. Или три. Или больше.
Последнее слово подсудимого. Мальчик встал, обвёл зал равнодушным взглядом и сказал:
— Я уже всё сказал. Мне нечего добавить.
И сел. Коротко. Сухо. Без эмоций.
Князев удалился в совещательную комнату. Там было тихо и пусто — стол, стул, графин с водой, портрет президента на стене. Он сел за стол и долго сидел, глядя в окно. Там, за окном, шёл снег — первый снег в этом году, мелкий, мокрый, почти сразу таявший на асфальте. Он смотрел на снег и думал о том, что девочка никогда не увидит снега. Никогда не поймает снежинку на ладонь. Никогда не слепит снеговика. Никогда не вырастет. Ей было шесть лет, и теперь ей всегда будет шесть.
Он думал о мальчике. О его пустых глазах. О его обкусанных ногтях. О его голосе — ровном, как линия на кардиограмме мертвеца. Он пытался найти в себе жалость к нему — и не находил. Пытался найти злость — и не находил. Была только усталость. Бесконечная, всепоглощающая усталость. И понимание того, что любой выбор будет неправильным. Отпустить — значит предать девочку. Посадить — значит, возможно, убить мальчика. Третьего варианта не было.