18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Максим Козлов – Зеркальный отказ (страница 2)

18

— Расстройство? — Князев перевёл взгляд на психиатра. — Способность чувствовать чужую боль — это расстройство?

— Когда она мешает вам жить — да. Когда она разрушает вашу семью, ваше здоровье, вашу способность работать — определённо да. Вы пьёте?

Князев помолчал.

— Иногда.

— Каждый день?

— Почти.

— Сколько?

— Бутылку. Иногда полторы.

Гольдберг снял очки, протёр их платком, водрузил обратно на нос. Движения его были медленными, размеренными, как у человека, который никуда не спешит.

— Есть препараты, — сказал он. — Новое поколение антипсихотиков. Они снижают уровень эмпатии. Не полностью, но значительно. Вы сможете работать спокойно. Вы перестанете просыпаться по ночам. Вы перестанете видеть то, чего не видели.

Князев покачал головой.

— Нет.

— Почему?

— Потому что это сделает меня нечеловеком.

Гольдберг вздохнул — тихо, почти неслышно, но в этом вздохе было больше красноречия, чем в любых словах.

— А вы думаете, то, что с вами происходит сейчас — это человечно? Вы думаете, человек создан для того, чтобы нести на себе боль всех, кого он встречает? Человек создан, чтобы выживать, Андрей Сергеевич. И иногда для выживания нужно отключить то, что мешает.

Князев ничего не ответил. Он встал, взял пальто, кивнул на прощание и вышел в коридор, где пахло лекарствами и старостью. Спускаясь по лестнице, он думал о том, что Гольдберг, возможно, прав. И от этой мысли ему становилось ещё хуже.

Дома его ждала пустота. Жена уехала к матери ещё в понедельник, забрала детей, и теперь в квартире стояла такая тишина, что звон в ушах казался почти оглушительным. Он прошёл на кухню, открыл холодильник, достал початую бутылку водки, налил полстакана. Выпил залпом, не закусывая. Потом ещё. Водка обожгла горло и провалилась в желудок тёплым комком, но облегчения не принесла — только отупение, только мутную пелену перед глазами.

Он сел за стол и достал из портфеля недопитое дело. Раскрыл на середине. Акт вскрытия. Он читал его медленно, строчка за строчкой, и каждая строчка впечатывалась в память как строка приговора. Перелом четвёртого и пятого ребра слева. Кровоподтёк в области поясницы размером восемь на двенадцать сантиметров. Ожоги третьей степени на внутренней поверхности бёдер, предположительно от сигарет. Причина смерти — асфиксия в результате закрытия дыхательных путей жидкостью. В лёгких обнаружена вода, содержащая следы хлора и моющих средств.

Он представил эту воду. Мутную, мыльную, с хлоркой — мать, наверное, пыталась замести следы, отмывала ванну, когда ребёнок уже не дышал. Или не отмывала. Может, ей было всё равно. Может, она просто сидела на кухне и пила дальше, пока тело её сына остывало в остывающей воде.

Князев закрыл папку и уронил голову на руки. Ему хотелось плакать, но слёз не было — они кончились давно, может быть, ещё в первый год работы, когда он впервые увидел девочку, которую родной отец держал в подвале и использовал как пепельницу. Тогда он плакал каждую ночь в течение месяца. Теперь он просто сидел в пустой квартире, пил водку и чувствовал, как что-то внутри него медленно, но неотвратимо превращается в лёд.

На следующий день было ещё одно дело. Мальчик девяти лет, изъятый из семьи органами опеки после того, как соседи вызвали полицию, услышав крики. Мать и отчим систематически избивали ребёнка, морили голодом, заставляли спать на полу в прихожей. В школе мальчик появлялся в синяках, но учителя не сообщали — говорили, что не хотели вмешиваться в дела семьи. Директор школы на суде выглядел искренне расстроенным, но Князев видел в его глазах только одно: страх ответственности. Страх, что его обвинят в бездействии. И правильно обвинят.

Мальчика он видел на видео, записанном психологом центра временного содержания. Щуплый, стриженый наголо (педикулёз, сказали врачи), с огромными глазами, которые смотрели куда-то мимо камеры, в пустоту. На вопросы психолога отвечал односложно, голосом тихим и бесцветным. «Ты хочешь вернуться к маме?» — «Нет». — «Почему?» — «Она меня бьёт». — «А отчим?» — «Тоже». — «Ты боишься их?» — «Нет. Я просто не хочу туда».

Князев смотрел это видео и думал: ребёнок не говорит «я боюсь», потому что страх — это слишком живое чувство. Страх — это когда ещё есть что терять. А у этого мальчика не осталось ничего, даже страха. Только пустота, только бесконечная усталость от жизни, которая не должна быть такой, но стала.

Лишение родительских прав. Передача в детский дом. Очередное дело, очередная сломанная жизнь, очередная зарубка на том, что осталось от его души. Он выносил приговор и видел, как мать — молодая ещё женщина, лет двадцати восьми, с крашеными в блондинку волосами и дешёвым маникюром — смотрит на него с ненавистью. «Ты разрушил мою семью!» — крикнула она, когда судебные приставы уводили её из зала. Он ничего не ответил. Он знал, что она разрушила всё сама, задолго до того, как он надел мантию. Но где-то внутри, в той части его сознания, которая никогда не умолкала, звучал вопрос: а что, если она тоже жертва? Что, если её саму били в детстве, и она просто не знает, как иначе? Что, если зло — это не выбор, а эстафетная палочка, передаваемая от поколения к поколению, и никто не виноват, потому что все виноваты?

Он гнал эти мысли. Он не имел права на них. Он был судьёй, а не философом. Его работа — применять закон, а не разбираться в природе зла. Но мысли возвращались, как вода в протекающей лодке, и он вычерпывал их снова и снова, зная, что рано или поздно устанет и пойдёт ко дну.

В пятницу вечером он снова сидел у Гольдберга. На этот раз он был пьян — не сильно, но достаточно, чтобы язык заплетался, а мысли путались. Гольдберг смотрел на него без осуждения, даже с некоторым профессиональным интересом, как смотрят на редкий клинический случай.

— Вы пили перед приёмом, — констатировал он.

— Да.

— Зачем?

— Чтобы прийти сюда. Трезвым я бы не смог.

— Почему?

Князев долго молчал, разглядывая свои руки. Руки судьи, который ни разу в жизни не ударил человека, но который, возможно, отправил на смерть больше людей, чем иной убийца. Не напрямую — законом, приговором, решением. Но разве от этого легче?

— Я хочу спросить вас кое-что, — сказал он наконец. — Эти таблетки, о которых вы говорили. Они правда работают?

— Да.

— Насколько?

— Вы перестанете чувствовать чужую боль. Вообще. Вы будете видеть факты, только факты, и принимать решения на основе этих фактов. Без эмоций. Без колебаний. Без бессонницы. Без вот этого, — он обвёл рукой кабинет, но Князев понял, что он имел в виду не кабинет, а всё это: пьянство, пустую квартиру, дрожащие руки, ночные кошмары.

— А что я буду чувствовать вместо этого?

— Ничего. В этом и смысл.

Князев усмехнулся криво, неловко.

— То есть я стану машиной.

— Вы станете эффективным работником. Вы станете человеком, который может выносить приговоры и спать по ночам. Вы станете тем, кого ваша жена, возможно, сможет выносить рядом с собой. Разве это плохо?

— Это плохо, потому что это неправда, — сказал Князев. — Если я перестану чувствовать, я перестану быть собой. А если я перестану быть собой — какой смысл во всём остальном?

Гольдберг снял очки и потёр переносицу. Когда он заговорил снова, голос его звучал иначе — менее профессионально, более человечно.

— Андрей Сергеевич, я работаю психиатром тридцать четыре года. Я видел всякое. Я видел людей, которые разрушили себя из-за того, что слишком сильно любили, слишком сильно сопереживали, слишком глубоко чувствовали. И знаете что? Ни одному из них это не помогло. Ни одному. Их любовь не спасла тех, о ком они переживали. Их эмпатия не сделала мир лучше. Она сделала хуже только им самим. Вы хотите быть святым? Хорошо. Но святые обычно плохо заканчивают. Их сжигают, распинают, травят собаками. А я предлагаю вам просто жить. Просто работать. Просто не сходить с ума от того, что мир устроен неправильно. Потому что мир всегда был устроен неправильно, и ваша боль этого не изменит.

Князев слушал и чувствовал, как что-то в нём сопротивляется этим словам, но что-то другое — усталое, измотанное, отчаявшееся — тихо соглашается. Он встал, попрощался и вышел на улицу, где уже стемнело и зажглись фонари.

Домой он шёл пешком, через мост, и на середине моста остановился. Внизу текла вода — чёрная, маслянистая, подсвеченная огнями набережной. Он смотрел в неё и думал о том, как легко было бы перешагнуть через перила и упасть туда, в эту черноту. Упасть и перестать чувствовать. Перестать видеть лица. Перестать слышать крики. Но он знал, что не сделает этого. Не потому, что боялся. А потому что где-то внутри ещё теплилась надежда — глупая, иррациональная надежда, что однажды он проснётся и всё изменится. Что мир станет справедливее. Что дети перестанут умирать. Что матери перестанут тушить сигареты о бёдра своих сыновей.

Он стоял и смотрел в воду, пока холод не пробрал до костей. Потом повернулся и пошёл домой, в пустую квартиру, где его ждала бутылка водки и папка с новым делом, которую он взял с собой на выходные.

Дело номер девять-один-два. Мальчик четырнадцати лет. Убил младшую сестру. Родители просят не сажать. «Он же ребёнок, он не понимал».

Князев открыл папку и начал читать. Через десять минут он отложил её и налил себе ещё. Руки дрожали сильнее обычного.