Максим Гуреев – Андрей Битов: Мираж сюжета (страница 61)
Читаем такие слова автора: «Недавно обнаружил, что вода обладает памятью. Еще бы! Она ведь состоит из линз. Увеличивает ли память? Из единственной теплой комнаты, отапливаемой буржуйкой, в которой стремительно прогорают мебель и книги из комнат холодных, чтобы выйти, надо подняться вверх на ступеньку, ломом выколотую из льда. Воды нет. До нее километра два: мать привозит ее с Невки, из проруби… вся вода в мире связана. По старинному русскому поверью, в ночь на Рождество вся вода становится святой. Ею крестили не только нас – в ней крестился Христос. В таком случае Петербург связан с миром не только как “окно в Европу” (достаточно мутное), но водою. Которая все помнит, поскольку вся связана.
Запомнит ли меня вода?
Выходит, что я все-таки боюсь. Боюсь воды, боюсь текста. Текст – ведь это связь
Текст тоже обладает памятью. О самом себе, о видоизменениях, которые он претерпел во время его перенесения на бумагу или на монитор компьютера, о тех смыслах, что были в него заложены изначально, но потом по той или иной причине были утрачены, о собственной композиции, которая не дает ему возможности рассыпаться и превратиться в разрозненные записки на полях ежедневника.
Он нависает над автором.
Он грозит ему…
«Я просыпаюсь. Через полвека, в Москве. За окном черно, там у меня Ленинградский вокзал», – пишет Битов.
Значит, никакой поездки в Петербург не было, и купания в черной
А теперь наступила московская явь.
Битов открывал глаза и обнаруживал себя лежащим на спине в своей комнате на Краснопрудной.
Занавески жили своей жизнью.
Тянуло холодом.
Битов вставал, подходил к окну, закуривал. А всадника было уже почти и не разглядеть, разве что на самом горизонте, где-то в районе Ленинградского вокзала маячила одинокая точка.
Точка как штрих, как матрица, как молекула, как корпускула пространства, из которых это самое пространство и складывается, из их бесчисленного множества. Стало быть, если его (пространство) разъять, то каждый отдельно взятый эпизод станет поводом для нового повествования, нового текста, который в результате окажется внутри другого текста, как сон внутри другого сна (см. главу первую этой книги – «Сон Битова 1»).
Кадр Битова 2
Если книгу писать всю жизнь, то и читать ее можно с любого места.
Мысль эту Битов постулирует так: «Жизнь есть текст. Не дочитанный живущим. Но и текст есть жизнь! В каждой строчке должна таиться тайна будущей строки… эхо, распространяющееся от предыдущего к следующему и от каждого к каждому».
Воистину, каждый простодушно говорит следующему, а следующий с чистым сердцем слушает каждого.
Простодушие автора, в чем-то даже его слабоумие, не есть безумие, потому как слабоумие – слабость ума (юродство) а,
Из «Преподавателя симметрии», аттестованного Битовым как роман-эхо: «Мне показалось, что я стою на краю… безумия, и так плавно, так неуловимо и непрерывно закручивается оно, так головокружительно – воронка, куда утекает сознание, как в песок, – что и не заметишь, как окажешься на внутренней поверхности явлений, проскользив по умопомрачительной математической кривизне, и выглянешь наружу оттуда, откуда уже нет возврата».
Автор прикладывает воронку ко рту и дудит в нее, что есть мочи, в надежде (тайной или явной, бог весть) быть услышанным, другое дело, что акустика в этой местности плохая, бескрайнее пространство, оно же Великая Степь, поглощает звучащий текст, который есть жизнь, а жизнь поглощаема временем.
Сочинитель убирает воронку ото рта, смотрит себе под ноги и видит там камни.
Потом поднимает глаза вверх и видит облака.
«Это не камни. Это облака», – думает он.
Поэт, художник, музыкант, «работник культуры», как он сам себя называл, Дмитрий Александрович Пригов говорил: «Любой, кто занимается искусством, у него есть какая-то внутренняя потребность быть понятым. Хоть какой-то критической массой зрителей… Это не обязательно миллионы, но человек двести-триста нужно. Потому что нужно
Единственным способом обрести это
В романе «Преподаватель симметрии» есть весьма характерная сцена, когда некое
На одном из этих кадров автор узнает себя.
Битов пишет: «Фотография запечатлелась во мне навсегда, она у меня и сейчас перед глазами. О, я изучил ее, как ничто другое за всю мою жизнь! Но только, может, их было последовательно три, как кадры киноленты. Или, на долю секунды, фотография стала стереоскопична настолько, что можно, казалось, было заглянуть и за спину сфотографированных… я вглядывался в фотографию (а она была словно наклеена у меня на внутренней стенке лба, как на экране).
Итак, на фотографии был бесспорно я, и мое будущее лицо мне нравилось и подходило…»
Но в то же время словно бы другой человек, со стороны наблюдающий за автором, восклицал: «Но это был действительно не я! То есть это кто угодно мог быть. Пол-лица было закрыто неким аппаратом, отчасти напоминавшим фотографический, отчасти некое фантастическое оружие с дулом наподобие ружья – во всяком случае, этот тип с фотографии как бы целился, и те пол-лица, что не были скрыты аппаратом, были прищурены и перекошены…
На меня в упор смотрело отраженное в зеркальной витрине лицо незнакомого молодого человека – он был старше меня лет на десять, может, даже поменьше, просто выглядел куда мужественнее. Лицо было привлекательным, но искаженным таким страданием и потрясением, какое редко встретишь на лицах людей, еще реже увидишь запечатленным. Подобную маску можно было бы отыскать в мифических сюжетах, когда герой обращается в камень от столкновения с чудовищем; может, у самой Медузы было подобное лицо, когда она узрела собственное отражение… В общем, отражение это поражало, хотя помещалось в витрине обыкновенного магазина готового платья между двумя манекенами, мужским и женским, как бы шагнувшими навстречу друг другу, чуть ли не руки протянувшими, – но между ними было заключено нечто ужасное, что и увидел Тот, Кто Отразился. А Тот, Кто Отразился, увидел Ее. А Она никак не могла вызвать подобного ужаса. В ней ничего ужасного такого не было. Да и не ужасного тоже. Бывают же потрясены и красотой. Во всяком случае, так пишут в книгах. Ничего подобного. Бледная моль, так я себе сразу сказал. Однако глаз не мог отвести. Что Он в Ней увидел? Может, так прозревают Судьбу? Может, Судьба так и выглядит? И наряд ее не привлекал внимания: какой-то для женщины безразличный к себе наряд – свободный, и только, и в руке хозяйственная сумка. Пепельные длинные волосы, всклокоченные, будто дыбом вставшие. Халда. Халда и есть, так я себе сказал. Не мог отвести глаз. Глаза! Глаз я не мог отвести от ее глаз! Большой лоб, широкие белесые брови, глаза скорее все-таки серые, чем голубые (фотография-то черно-белая), но большие, немаленькие таки глаза, прямоугольные какие-то, и расставлены волшебно – так далеко от переносицы, как и не бывает. Скулы тоже невозможно широкие, но этого как раз и не заметишь – так широко стоят глаза… Смотрят в разные стороны, как у рыбы. Рыба, сказал я себе. Моль, халда и рыба, так я себе сказал. Но никто никогда не был так строен под своей одеждой, как она… Бледнее самого неконтрастного отпечатка было ее лицо».
Таким образом, сочинитель видит себя и одновременно не себя, отражение остекленевшего в стекле (зеркале, витрине ли) взгляда, именно такого взгляда, которым обладают мраморные изваяния из Летнего сада, лишенные зрачка, как бы со вставленными в глаза линзами, позволяющими создавать картину широкоугольную, стереоскопическую, захватывающую подробности и детали, отстоящие от середины кадра достаточно далеко, или даже заглядывать назад, не поворачивая при этом головы.
В предисловии к роману-эху Битов пишет: «Полагаю должным предварить некоторую неожиданность последующих повестей все-таки объяснением. Давным-давно, еще в дописательской молодости, в моем “геологическом” прошлом, мне попалась книжка неизвестного английского автора “The Teacher of Symmetry”. Я прихватил ее с собой в экспедицию с благими намерениями самообразования, да по лени, тяжкой работе и под ироническими взглядами работяг все лето так и не раскрыл. А тут – осень, ненастье, нет вертолета, ждем погоды… Все читано-перечитано, во все игры переиграно… На беду, кто-то вспомнил, что видел у меня иностранную книгу, и пришлось мне ее без полного понятия как языка, так и смысла, пересказывать под непрекращающимся дождем. Кое-как, без словаря, до чего догадываясь, что присочиняя, набрасывал я в школьных тетрадках – по рассказу в день…