Максим Гуреев – Андрей Битов: Мираж сюжета (страница 59)
– Ах, как это, доложу я вам, по-русски! Затаить мучение, потрафить кривде, чтобы потом долгие годы, если не всю жизнь, расковыривать эту болячку напоказ, мучить себя и других, не умея простить собственной глупости. Обидеть других и обидеться самому! Быть, как это говорится, «виноватым кругом», но таинственным образом гордиться этой своей
– Меж тем информация о том, что якобы свершилось в ту новогоднюю ночь в Комарово, разумеется, почти сразу долетела до Бродского, молнией буквально долетела, и 5 января 1964 года, невзирая на протесты друзей и запреты врачей, Иосиф срочно выехал в Ленинград, чтобы потребовать сатисфакций.
– Неужели пролилась кровь?
– Ах увольте! Встреча Иосифа Александровича и Дмитрия Васильевича состоялась и ничем не закончилась.
– Как такое возможно?!
– Вернее сказать, она закончилась тем, что друзья навсегда стали врагами.
– А госпожа Басманова?
– Сохранила абсолютное молчание. Сказал бы, дала обет молчания… А вот теперь извольте послушать стихотворение, которое написал господин Бобышев на те печальные события, строки, на мой взгляд, пронзительные и трагические:
Автор видит себя сидящим на скамейке в сквере, что расположен рядом с Зимним стадионом, в обществе господина, в зимних закатных сумерках чрезвычайно похожего на Достоевского.
«Стало быть, не удалось избежать встречи с Федором Михайловичем», – усмехается сочинитель внутренне.
Что и понятно, за разговором запасы, сделанные в винном отделе Елисеевского, значительно иссякли, как, впрочем, и тема для разговора, столь заинтересовавшая неожиданного знакомца, словно сошедшего со знаменитого портрета кисти Василия Григорьевича Перова, исчерпала себя полностью.
Холодает, однако нешуточно.
Собеседники раскланиваются и расходятся в разные стороны: Битов направляется в сторону Троицкого моста, Достоевский – в сторону Садовой.
А что же будет на следующее утро?
На следующее утро автор, что и понятно, проснется с головной болью и полной уверенностью в том, что все это была чистой воды «арифметика» (как бы сказал его вчерашний собутыльник), когда он в 1962 году написал рассказ «Пенелопа», дав главному его герою фамилию Бобышев.
– Эк вас, друг мой, угораздило, – вполне бы мог произнести, сардонически усмехнувшись при этом, Порфирий Петрович, если бы оказался в ту минуту рядом с сочинителем.
Но, слава Богу, не оказался…
Читаем в рассказе: «Бобышев еще постоял в парадной. Выждал. Вышел на Невский. Солнце. Девушки не было. Ему вдруг стало так пусто и легко, словно он взлетит сейчас на воздух, как отпущенный шарик. Он почти подавился – так сильно, со свистом, глотнул этот прекрасный осенний воздух. Страх прошел. Это он понял вдруг, что его нету, и тогда же он понял, что только что этот страх был. Волнами все стало возвращаться к нему. И тогда ему стало тошно. Ничему и ничем уже нельзя было помочь… И как давно забытое ощущение было, что думал не вскользь, не как бы, не вроде, не забывая, не в полусне».
Вышел из полусна автор и сознался себе в том, что да, действительно, в начале 1960-х звезда Д. В. Бобышева, соперника
Но потом, после новогодних событий 1964 года образ невольно наполнился дополнительной глубиной и многозначностью – «ведь это же я делаю каждый день! Больше, меньше, но каждый день, подумал Бобышев».
Устами главного героя «Пенелопы» Битов говорит, бесспорно, о самом себе.
Психологизм поступка автора произрастает в первую очередь из его рефлексий, из поливариативности мыслительного процесса, когда собеседование с самим собой (в образе Пушкина, архимандрита Авеля (Македонова), брата Олега, Ф. М. Достоевского или Н. В. Гоголя) не есть зацикливание на собственном «я», но единственная возможность понять человека. Не толпу на Сенатской площади, не коллектив сослуживцев или собратьев по перу, не поколение «из потерявшейся демонстрации» и даже не членов собственной многочисленной семьи, но отдельно взятого человека, как бы выдернутого из бытия и погруженного в небытие, раба Божьего, теперь одиноко стоящего на снежном ветру на берегу реки Карповки.
И опять этот чудовищный ветер из «Пушкинского дома», который дует здесь, кажется, всегда, и который Битов, как помнится, наделил качествами живого существа, безумца, рвущего в клочья и без того редкую бороденку Федора Михайловича, что бредет сейчас где-то в районе Сенной, держась за стены домов…
Впрочем, и на Петроградской стороне совершается не меньшая (если не большая) катавасия.
Из дневника Ольги Кедровой от 27 декабря 1978 года: «Пришел ко мне дядя Аля (Алексей Алексеевич Кедров) и рассказал, что наш дом на Аптекарском уже продан заводу Полиграфмаш и в Исполкоме на всех жильцов заполнены справки по ф. № 9 на выселение… это уже беда. Совсем кончится мое привычное житье. Моя обжитая, комфортабельная келья рушится окончательно, как бульдозером… уходит в прошлое Аптекарский – наше чудное, академическое и молодое житье с мамой, сыновьями, Горей… разрушившийся, правда, давно и постепенно, а теперь совсем… Жаль Аптекарского. Созданный в предвоенный год и постепенно потеряв шесть человек из первоначального дружного состава… он неудержимо распадался… Может быть, выселение насильно порушит мое эгоистическое одиночество».
…и от 5 января 1979 года: «Собой я недовольна, как-то не подобралась, уступила холоду, темноте и блокадной разрухе дома. Неправильно решила со встречей Нового года: Андрюша вырвался из Москвы только на неделю, а встречали врозь. Нехорошо это. Ждала, скучала, видимся теперь совсем редко… С новогодней ночи половина квартиры совсем заморожена… еще греются радиаторы со стороны Полиграфмаша, но не чинят ничего, и мороз не сбавляется… У меня печка! А синие часы сбились с боя». Торжество Полиграфмаша, трескучего мороза, нескончаемой блокады в этом городе как метафора окончательно распада семьи, причем разрушения не в результате варварских атак злоумышленников, а по причине того, что ушло чувство, которое и является временем.
Вот раб Божий делает первый шаг и начинает преодолевать поток, как Стикс, который не замерзает в этой местности, лишь по берегам его схватывает тонкий, обкусанный прибоем по краям лед.
Из рассказа Андрея Битова «Рассеянный свет»: «Сорок лет назад я переходил Карповку по деревянному мостику, а лет десять тому – метрах в пятидесяти – построили капитальный, каменный; некоторое время они еще оба стояли рядышком, и я все еще дохаживал по деревянненькому: он стремительно ветшал, сквозя провалившимися досками… потом его снесли… Карповка, Ботанический сад… а там можно и налево голову повернуть – там мой дом: как стоял, так и стоит… А вот и Дерево. Дерево – значит дом. Деревьев тут полно, но Дерево здесь одно».
Андрей останавливается перед домом № 6 и смотрит на единственное освещенное окно на третьем этаже, которое несется сквозь летящую наискосок метель, и может показаться, что дом этот куда-то уплывает, отчаливает за окоем, заунывно гудя при этом сквозняками в обледеневших водостоках –
Но, с другой стороны, человек получает то, чего он хочет, о чем мечтает, грезит, никому, разумеется, не признаваясь в своих сокровенных помыслах. Хотя декларировать он может и даже должен нечто совсем другое – правильное, общепринятое и общепонятное. Наш же автор верен лишь своему одиночеству (Ольга Алексеевна Кедрова, впрочем, говорит об «эгоистическом одиночестве») как единственному источнику его текста, который, в свою очередь, является закономерным результатом движения его мысли и который пишется всю жизнь, вплоть до смерти.
Филолог, пушкинист, доктор филологических наук Ирина Сурат сообщает о Битове: «Он думал всегда. Когда жарил картошку или варил кофе, когда сидел, уставившись в телевизор. Кажется, что он думал во сне. Сны его – он любил их рассказывать – были готовыми сюжетами прозы. Он думал, когда говорил. Не произносил заранее обдуманную речь, а мыслил прямо сейчас. Многие жаловались, что ничего не понятно, а это был процесс, в котором и самому ему было ничего не понятно».
Человек приходит один и уходит один – это человеку понятно, остальное нет!