реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Гуреев – Андрей Битов: Мираж сюжета (страница 25)

18

Правда, к этой истории Битов впоследствии прибавил следующую информацию: «Помню легенды моей первой тещи о своем свекре. Послали его во время Гражданской усмирять махновцев, очень уж они были злы на Советы. Выехал он с семьей (в том числе с сыном, отцом моей будущей жены) как на заклание, но сумел как-то так вражин уговорить, что их не тронут и оставят им землю, что те даже усмирились. Однако наутро не мог открыть дверь хаты. Думал, все, подперли колом и сейчас подпалят. Оказалось, к двери был привален мешок картошки – значит, поверили. Карьера его продвинулась, и был он уже шишкой в “Метрострое”, когда его арестовали за шпионаж в пользу Японии. Он не подписал обвинения с обескуражившим чекистов объяснением: “Я польский дворянин, записанный в энной бархатной книге, и не мог быть завербован какой-то уборщицей”. То ли этот бред защитил его, то ли заступничество Кагановича, но его выпустили. Но это уже не была свобода: махновцев, конечно, раскулачили, он запил, ожидая следующего ареста, а потом повесился».

Далее Инга рассказала, что, как и Андрей, первую блокадную зиму она провела в Ленинграде, а потом была эвакуирована, что училась в Ленинградском институте киноинженеров, но бросила его (впоследствии Инга поступит на работу в техническое издательство, где будет выполнять обязанности чертежницы и копировальщицы), что, наконец, она пишет прозу, посещает ЛИТО Горного института, где и познакомилась с Андреем (подробности этого знакомства нам уже известны).

Таким образом, все мыслимые и немыслимые устои семьи попраны – ни высшего образования, ни профессии по диплому, соответственно, ни внушающей доверия работы. Разве что увлечение сочинительством, но это, скорее, минус, чем плюс.

По воле автора, сцена знакомства Инги с Кедровыми-Битовыми происходит почему-то в кабинете Марии Иосифовны. Может быть, потому что по-академически строгий и притом по-женски изящный интерьер более всего подходит для церемонии введения оглашенной Инги Григорьевны Петкевич в храм семьи (в православной традиции оглашенный уже знаком с Учением Христовым, но еще не принял святого Крещения и не вошел в христианскую общину).

В кабинете все подчинено идее, здесь каждая книга прочитана, каждая фотографическая карточка на стене священна, а каждый предмет имеет свой сакральный смысл.

Взгляд, разумеется, тут же упирается в пожелтевшую Венеру Милосскую без рук – ту самую, которую в 1934 году принесла с собой Мария Иосифовна, когда Алексей Алексеевич представил ее своим домочадцам. И вот теперь Венера стоит как немой свидетель сцены, которая уже происходила при подобных же обстоятельствах, но по другому адресу более двадцати лет назад.

Впрочем, для нее это – ничтожный срок.

…приходилось, конечно, Инге наблюдать подобного рода экспонаты в Государственном Эрмитаже, но, чтобы вот так, домашний лапидарий…

Всякий раз, когда Андрей видел это безрукое изваяние, то представлял себе, как за три года до его рождения тетя Маня несла Венеру, спеша на встречу с дядей Алей. Прохожие, разумеется, оглядывались, недоумевали, а она гордо шла по улице, не обращая ни на кого внимание, сжимала в руках семейную реликвию (вероятно), с которой не могла расстаться в такой важный для нее день.

Тогда, в 1934 году знакомство с Александрой Ивановной прошло в «теплой, дружеской обстановке». Все остались довольны друг другом.

Смутили Кедровых лишь две вещи: Первая – М. И. Хвиливицкая была старше Алеши на 15 лет (!) и вторая – национальная принадлежность Марии Иосифовны, хотя вида тут, разумеется, никто не подал. Вскоре, впрочем, выяснилось, что заключение брака с Алексеем Алексеевичем и заведение общих детей не будет одобрено (после смерти тети Мани дядя Аля женится на Антонине Николаевне, и у них родится сын Алексей).

Как мы видим, на встречу с Ольгой Алексеевной Инга Петкевич пришла с пустыми руками – ни тебе Самсона, раздирающего пасть льва, ни мальчика, вытаскивающего занозу. Просто нечего было нести и некуда было идти, кроме как на Аптекарский, 6.

Но если к семейному коммунальному проживанию Андрей был привычен, то об Инге сказать этого было нельзя. Битов, вспоминал, как однажды, поругавшись одновременно с Ингой и с матерью, он положил рукописи и бутылку водки «Столичная» в маленький фибровый чемоданчик и ушел из дома. Направился на вокзал, чтобы уехать из города навсегда.

Всё это, откровенно говоря, напоминало ему начало очередной пробежки, когда выходишь из дома бодрый, целеустремленный, отчасти на взводе и отправляешься в погоню за самим собой, то отставая от самого себя, то нагоняя, то вновь отставая.

Однако уже на вокзале, поднимаясь по лестнице на перрон, произошло нечто абсолютно непостижимое – Андрей неловко задел чемоданчиком за металлический поручень, и «Столичная» (экспортный вариант) разбилась! Это непредвиденное обстоятельство обернулось тем, что все рукописи начинающего автора были залиты водкой.

Во сне подобного рода катаклизмы имеют, как правило, очертания вселенские, апокалиптические, носят характер совершенно безысходный, а выход из таких сновидений становится спасительным обманом (впрочем, и наяву обман довольно часто бывает таковым).

Итак, автор просыпается и направляется в ванную, чтобы умыть лицо и сделать несколько глотков холодной воды. Этот парадокс иссушающего потопа показан Андреем Тарковским в фильме «Зеркало», когда героиня, находясь под проливным дождем, жадно пьет ледяную колодезную воду.

Речь, стало быть, идет о жажде, интерпретировать которую можно, как метафизическое обезвоживание, когда словесный поток уже давно превратился в стихию, из которой невозможно вычленить ни фраз, ни мыслей, потому что это какофония звуков и образов, сменяющих друг друга, сметающих друг друга, оставляющих после себя лишь немотствующую пустыню.

И вот автор подставляет голову под кран и откручивает холодный вентиль, но в открытый рот сочинителя и на его лицо начинает хлестать кипяток, потому что сантехник перепутал краны «Н» и «С», что и немудрено, ведь он не знает английского языка.

– Как же я ненавижу русского человека! – восклицает Битов в сердцах.

Вот уж воистину, лучше бы из крана лилась водка, а не горячая вода – не чай же, в конце концов, заваривать!

Впрочем, русскому человеку (сантехнику в том числе) вполне хватает русского языка, особенно если учесть, что он находится внутри этого океана-текста, является его частью, раскачивается в колыбели, в ковчеге ли, который совершает бесконечное и необъяснимое плавание.

Океан убаюкивает.

Океан раздвигает горизонт.

Океан-текст вбирает в себя другие языки, аннексирует и делает их частью себя.

Битов рассуждает: «У Пушкина есть, по типу ломоносовского, высказывание о гибкости и всеядности нашего языка. Он и сам обучил русскую речь французскому строю во многом – именно не словарю, а строю… Мы говорим о пространстве и о языке, а все остальное – очень приблизительно. Я думаю, что не приблизительно только – к вопросу о всеотзывчивости, это и порок, и, одновременно, единственная перспектива – это как бы раскрытость контура человека… Я говорю, что русская литература занималась не писанием рассказов и повестей. Она занималась самопознанием. И это самопознание длилось на протяжении всего жизненного пути, и никуда от этого не деться. Этот организм развивается и развивается. Как только русский человек останавливается – это чудовище (способное перепутать горячий и холодный краны, например. – М. Г.). Можно посмотреть на всех стремящихся к власти и занимающих положение. Это тупик.

Тупик – это вообще очень интересная вещь…

Человек – это такая расщепленная почка, которая в связи с чем-то оставлена на какое-то развитие – деградацию, или мутацию, или, наоборот, доведение себя до подобия Божьего. Русский человек как раз и есть в этом плане выраженная такая почка. Вот и у русского языка, по-моему, такая же судьба. Он все время как бы стекает с языка… Русский язык, по-моему, невозможно знать, с ним живешь – а не знаешь его…

Самый добросовестный работник за весь советский режим – это язык, переплавивший все: и канцелярщину, и советские штампы, и феню, и мат, и зону; все ушло в язык, что-то выплюнулось, что-то осталось».

Таким образом, получается, что потоп, уподобившись патриарху Ною, можно пережить лишь в ковчежце-мощевике (ларец для хранения реликвий и частиц мощей), который несется по волнам неведомо куда. Именно пережить, но не победить, полностью отдавшись на волю языка и памяти, времени и чувства.

Таким ковчежцем в семье Кедровых-Битовых был, как нам уже известно, дедов стол.

После недоразумения, происшедшего на вокзале, автору, что понятно, пришлось вернуться домой. Очередная попытка убежать от себя ничем не закончилась – сначала сократил отставание, нагнал самого себя, а потом и опередил.

Гандикап не помог.

Поднялся по лестнице на третий этаж, хотя мог воспользоваться и лифтом.

Остановился перед дверью.

Занес руку, чтобы нажать кнопку звонка.

Читаем в «Пушкинском доме»: «Лева стоял на площадке последнего, пятого этажа, пробравшись между детской коляской и мотороллером; наверх вела железная лесенка в черный чердачный люк – туда уводило, в мечтах, отчаяние… и Лева спускался безнадежно, на дно погоды, становившейся еще более ужасной. Не дождь, не снег – какая-то рваная небесная плоть слетала теперь с вспухшего, висящего тяжелым венозным пузом ленинградского потолка и в одно мгновение облепливала путника, придушивая его стылой и тошнотворной маской обморока… Лева прожил в этом залатанном, застиранном, щербатом мире всю свою жизнь».