реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Гуреев – Андрей Битов: Мираж сюжета (страница 23)

18

Из писем Ольги Кедровой от января 1955 года: «Еще об Андрюше. Он надумал держать уже не в Горный, а в ИНЯЗ. Говорит ему гуманитарные предметы легче. А мне думается, что возможности поступления гадательны и туда, и сюда, а перспективы геологические гораздо конкретнее и интереснее», «Андрюша завел новую пластинку: «ИНЯЗ», и как всегда со свирепым упрямством, но что-то она звучит, на мой взгляд, не перспективно».

Бесславное незавершение первого курса и отчисление за неуспеваемость, надо думать, открыли Битову глаза на место его обучения, но пути назад уже не было. А восстановление в ЛГИ и завершение его в 1962 году, явились той жертвой, которую было необходимо принести устоям.

Необычайно точно и пронзительно описывает автор в «Улетающем Монахове» свое внутреннее нестроение, тягостный и невыносимый морок несвободы, долженствования раз и навсегда заведенного порядка вещей: «Начинался кошмар. Страшнее быть уже не могло. Мама говорила. Неверное, расплывающееся ощущение поселялось в Алексее. Ему казалось: это не с ним и не о нем происходит – не происходит, снится – не снится. Все расползалось перед ним, как сырая промокашка… И этот неопределенный разрыв, ворсинки его – от этого мешался рассудок, мамино лицо непонятно белело, обращенное от телевизора, рот ее все говорил что-то, а потом и не говорил, а только все шевелился, словно у мамы выключили звук, но не выключили изображение. Лицо ее тогда удалялось куда-то в бесконечность, становилось крохотным, неразличимым, и оттуда, издалека, что-то говорила ему мама. Отец сидел неслышно, как мышь. ‹…› Что-то вспыхнуло, и побежала рябь. Мамино лицо возвратилось в исходное положение, звук у нее вдруг включился. “Понял? – услышал Алексей. – Сейчас пойдешь и сделаешь, как я сказала. Понял?” – “Да”, – хотел выговорить он и, как в страшном сне, почему-то не мог: раскрыл только рот, тот с трудом разлепился, сухой, и что-то в нем скрипнуло».

В повести эта сцена описывает разоблачение Алексея, укравшего облигации. Однако само по себе ощущение беспомощной неизбывности перед лицом Мамы, Семьи, Дома извлечено Битовым из собственной обреченности жертве, которую он был вынужден приносить всю свою жизнь (интересно заметить, что взаимоотношения Сергея Довлатова и его мамы Норы Сергеевны имели такую же мотивацию).

2. Настоящая жизнь. Жизнь в периметре (будь то стройбат или лагерь) никогда не будет настоящей. Она будет выдуманной озлобленным, униженным, равнодушным человеком («Человек – грешное животное. Животное – безгрешный человек. Поэтому он не развивается, остановился, замер в своем совершенстве», А. Г. Битов), загнанным силой обстоятельств в безвыходное положение, из которого есть только один выход – выжить любой ценой.

Об этой цене исчерпывающе сказано у В. Т. Шаламова: «Убежден, что лагерь – отрицательная школа, даже час провести в нем нельзя – это час растления. Никому никогда ничего положительного лагерь не дал и не мог дать. На всех – заключенных и вольнонаемных – лагерь действует растлевающе.

Я понял, что можно жить злобой.

Понял, что можно жить равнодушием.

Понял, почему человек живет не надеждами – надежд никаких не бывает, не волей – какая там воля, а инстинктом, чувством самосохранения – тем же началом, что и дерево, камень, животное.

Понял, что воры – не люди.

Понял, что человек стал человеком потому, что он физически крепче, цепче любого животного – никакая лошадь не выдерживает работы на Крайнем Севере.

Я понял, что побои как аргумент почти неотразимы.

Понял, какая страшная вещь – самолюбие мальчика, юноши: лучше украсть, чем попросить. Похвальба и это чувство бросают мальчиков на дно.

Я понял, что писатель должен быть иностранцем – в вопросах, которые он описывает, а если он будет хорошо знать материал – он будет писать так, что его никто не поймет».

Все сказанное выше Битов если не знал, то понимал, чувствовал интуитивно. Скорее всего, именно поэтому в его творчестве и нет лагерной темы – вернее сказать, есть упоминания о ней, но нет погружения в нее.

С другой стороны, паблисити начинавшего в конце 1950-х – начале 1960-х молодого литератора требовало ярких вех и брутальных мужских штрихов, а стройбат в Коми АССР давал их в избытке. Другое дело, что довольно быстро Андрей понял, что это не его тема, что сфера его творческих поисков, художественных опытов и литературных переживаний лежит совсем в иной плоскости, что его настоящая жизнь заключается совершенно в другом и сказать о том, что «человек – это звучит горько», можно совсем иначе.

Может быть, там в Чикшино, автор впервые ощутил себя иностранцем, о котором говорил Шаламов.

Иностранец – «иным образом странствующий во времени», которое, впрочем он ценит не слишком высоко: «Мы живем в пошлейшее время, когда слава стала измеряться только славой, деньги только деньгами, власть только властью, то есть и то, и другое, и третье стали товаром, предметом потребления и торга. Это не вопрос, кому все это принадлежит, а потеря качества» (А. Г. Битов).

Обстоятельства Битова

Я сам себе в затылок дышу и сам себе на пятки наступаю, сам за собой гоняюсь и сам от себя то отстаю, то нагоняю.

Автор вышел из дома и побежал, куда глаза глядят. Находил это занятие приятным, хотя бы потому что во время бега голова его была абсолютно пуста, и он был совершенно один, что при обычном способе передвижения было категорически невозможно. Получалось, что при небольшом физическом усилии он убегал от самого себя, чтобы отдохнуть от самого же себя.

Читаем у Битова: «С наслаждением вдыхал морозный воздух. Добежал по берегу Карповки до Ботанического сада и побежал вдоль ограды. И словно бы смотрел на себя со стороны, как он легко и красиво бежит… было пустынно. Было удивительно тихо, и фонари не горели. Морозец стоял небольшой, но снег поскрипывал под кедами – единственный звук, да еще шум дыхания. Было очень красиво, но Алексей уже ничего не видел, потому что тут уж сказалась его растренированность – ему стало тяжело. Сначала сбилось дыхание, потом и ноги отяжелели, стали чужими… Слюна была как клей. Где-то высоко в груди саднило и словно бы треснуло. Сердце стучало всюду».

Автор предполагал, что страдание, доставленное самому себе, есть плата за одиночество, и насколько долго ты можешь терпеть это страдание, настолько долго ты можешь оставаться один – арифметика проста. Воистину так: сначала бежишь легко, едва касаясь земли, совершаешь почти полет, обгоняя при этом самого себя – согбенного, угрюмого, страдающего недугами и корчами, стремишься вперед, но при этом, что и понятно, совершенно забываешь о том, что сам являешься источником подобного свободомыслия (насильственного по своей сути), совершенно не замечаешь, что расходуешь на это собственные же силы, которые не безграничны, особенно если ты растренирован.

Паришь.

Становишься почти невесомым.

Улыбаешься в пространство и пространству диковатой улыбкой.

Кажешь кривые зубы при этом.

А поскольку голова свободна от разного рода дум, то и недосуг попросту помыслить о том, что все конечно. И радость полета в том числе…

Дыхание учащается, начинают деревенеть икры, схватывает спину, печень и селезенку, на лице выступает пот, но надо терпеть, чтобы продлить теперь уже не сам полет, а хотя бы его подобие.

Битов усмехается через силу – Леше Монахову-то легко, он все время куда-то улетает, а вот как быть ему, автору, к ногам которого привязаны пудовые гири: обстоятельства, родственники, наконец, текст («неподвижный текст», А. Г. Битов)? И совершенно непонятно, что из этих обременений (отягощений) является наиболее неподъемным.

Мы говорим «родственники», а подразумеваем обстоятельства.

Мы помышляем о тексте, но обстоятельства вновь приходят на ум.

Мы всячески открещиваемся от обстоятельств, называем их ничтожными, но остаемся при этом под их гнетом навсегда.

Итак, поговорим об обстоятельствах, по крайней мере, начнем с них, продолжая повествовать о нашем герое.

После окончания Горного института Андрей Битов год отработал по специальности – «угодил в шахтеры на Кольском полуострове… Я работал в шахте и не мог расстаться с книгой даже во время смены и читал ее с фонариком во лбу в забое. Преодолеть текст было не легче работы в забое, но какой же восторг для тайком уже пописывающего автора».

Это было чтение «как бы вслух про себя, как бы по слогам». Это была та самая, необъяснимым образом сохранившаяся со времен детства тупость медленного чтения, где понимаешь каждое слово, где каждое слово и есть текст, и есть судьба.

Чтение под землей – образ яркий и, что характерно, не придуманный, не вымученный. Там в темноте, «во глубине сибирских руд» (кольских недр), под спудом Битов восклицает: «Не хочу писать, не могу молчать… Никакого производства! Демонстративный, даже воинствующий непрофессионализм. Вот, чем мне дорога русская литература».

Быть геологом-разведчиком непрофессионалом нельзя.

А вот быть русским писателем непрофессионалом можно и даже нужно! И действительно, кто из великих был профессионалом? Разве что Достоевский гнал погонно строку под договор с издателем!

Битов возвращается в Ленинград и убирает диплом Горного института с глаз долой, вполне возможно, прячет его в один из ящиков дедова стола и запирает на ключ.