реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Гуреев – Андрей Битов: Мираж сюжета (страница 21)

18

А вот как самого себя, находящего внутри этого давящего семейного морока, описывает автор:

«Он прошел в теткину комнату. Окна выходили во двор, и комната была сумрачная. До сих пор многое в ней Алексей видел глазами детства. И теперь ему до некоторой степени семь лет, когда он входит сюда (как у Кушнера: “Им кажется, что долго детство тянется”. – М. Г.). Словно входит он, несмотря на запреты, захлебываясь от собственной смелости. И видит, всегда первое, что он видит, – это желтую Венеру, такую голую и безрукую… Венера теперь была очевидно гипсовая, а сам он очевидно к ней равнодушен (кажется, это изваяние преследует автора. – М. Г.).

Алексей просмотрел стопку книг на рояле, торкнул пальцем в клавиши. Звук вытянулся по комнате и растаял, словно бы в сумраке… Достал початую бутылку кагора, примерился и отхлебнул, пристально взглянул на уровень, отхлебнул еще… Сел за теткин стол. Стол был старинный – огромный, с массой ящичков. Он не стал сразу их открывать, а сначала осмотрел сам стол, его поверхность. Тут было много достопримечательного, и во всех этих ножичках, стаканчиках, календариках он узнавал старых детских знакомых (мы, разумеется, понимаем, что речь идет о кабинете Марии Иосифовны Хвиливицкой. – М. Г.)… В ящиках по-прежнему хранилась память, и ее в них прибавилось за эти годы. Он узнавал и эту стопку фотографий, и ту, и связки писем те же. Жизнь этих ящиков остановилась слишком давно. Это было грустно видеть».

А что было потом?

Потом Монахов заходил в комнату Трефилова (в этом образе угадывается дядя Диккенс и одновременно Азарий Иванович Иванов, что обитал в своей миниатюрной квартирке) и наконец завершал обход сего пантеона семейных реликвий в комнате матери. В результате подобное самочинное паломничество заканчивалось обретением пачки облигаций трехпроцентного (золотого) займа, «Сердце его (Алексея) колотилось» при этом, какое-то время он мешкал, а потом забирал ее (пачку) себе.

История с кольцом повторялась снова и снова, это был замкнутый круг, из которого нельзя было вырваться.…

Да, герой, а вместе с ним и автор, находил себя во власти этих предметов, был зависим от них, потому и чувствовал свою беспомощность, злился на себя, ведь совершенно был падок на искушения, искал при этом своим бесчинствам оправдания и находил их.

Рассуждал словами Митишатьева из «Пушкинского дома»: «Вы – высшая форма, вы – самые приспособленные! Вы всегда выживите! Вы не все свое отвергнете, все свое примете без благодарности, как должное! Не вы сознаете себя выше – мы знаем разницу! – в этом наша сила. Но достичь ничего нельзя – в этом наша обреченность. Бунт будет подавлен. В этом его смысл. И вы осуществите этот смысл, не подозревая о нем».

То есть «мы – высшая форма! Мы – самые приспособленные! Мы всегда выживем!»

Убеждал себя в том, что семья ему обязана за причиненные страдания, за несвободу, за уготованную ему роль «подопытного в огромном эксперименте», за удушающий пресс устоев, а кольцо, деньги или облигации – это мелочь, ничтожный выкуп, смешные средства спасения, чтобы сделать хотя бы одного человека из этого Дома счастливым.

Но тут какой-то Раскольников, право, получается: «Он решил отнести колечко; разыскав старуху, с первого же взгляда, еще ничего не зная о ней особенного, почувствовал к ней непреодолимое отвращение, взял у нее два “билетика” и по дороге зашел в один плохонький трактиришко. Он спросил чаю, сел и крепко задумался. Странная мысль наклевывалась в его голове, как из яйца цыпленок, и очень, очень занимала его».

А далее по тексту Достоевского: «За одну жизнь – тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Одна смерть и сто жизней взамен – да ведь тут арифметика! Да и что значит на общих весах жизнь этой чахоточной, глупой и злой старушонки? Не более как жизнь вши, таракана, да и того не стоит, потому что старушонка вредна».

Вот такая мысль!

Неотступная, вездесущая!

Она всему виной и бедой, она преследует русского человека, она всегда внутри тебя, и с ней ничего нельзя поделать.

Читаем в «Улетающем Монахове»: «Он думал о том, что, конечно, никогда они с мамой не станут чужими, многое образуется и вернется, но… Ему стало очень и очень грустно, но это не было неприятно. Он действительно внезапно почувствовал, что детство ушло. И еще он думал о том, как странно мало вмещает в себя человек, впрочем, не так общо он думал, а как мало вмещает в себя он, и винил себя за это. Вот приходит одно – и уже не хватает на другое. Жестокость такого открытия тем не менее его не поразила. Словно ощутил он в этом неизбежный порядок вещей. И Алексей стал думать о другом… в последнее время ему трудно бывало возвращаться домой, вернее, труден был самый первый момент: открыть дверь, выдержать первые взгляды и приветствия, неизвестно, начнут ли что-нибудь выспрашивать и не придется ли врать».

Раздвоенность мальчика была его постоянной болью.

Быть свободным, читай, взрослым, с одной стороны, и зависеть от семьи, с другой.

Мечтать о путешествиях, о горах и умирать от рутины советского вуза (понимать, почему Пржевальский похож на Сталина, а не наоборот).

Сочинять стихи и стесняться их.

Любить женщину и не доверять ей.

И как следствие: изводить себя и ее подозрениями, винить во всем себя и в то же время ее, а еще бесконечно, до умопомрачения ждать редкие мгновения близости, вспышки счастья, это самое счастье, увы, не приносящие.

Наконец, ревновать.

Читаем в «Улетающем Монахове»: «Ревность оказалась особенно ни при чем и даже противоположна любви. Вот мне кажется, что я люблю… Вот я хожу по пятам, преследую, обожаю, ненавижу, то жар, то холод, вызнаю, требую, зову, мечтаю, что еще? Ревную, задаю вопросы, предъявляю права… И если я уж так теряю лицо, то чего же жду, если разобраться? Только лжи. Потому что ложь – это именно то, чего хочу я в ту минуту, когда теряю жизнь и лицо. Но как бы я не ревновал, всегда есть такой последний вопрос, которого я не задам никогда. Люди исподволь всегда боятся крушения веры и в естестве своем никогда не идут на это крушение».

Вот этот вопрос – «Может быть, я просто не умею любить?»

Он часто звучит в головах битовских мальчиков – Левы Одоевцева и Леши Монахова.

Ответ на этот вопрос, пожалуй, таится в препарировании их сердечных переживаний и становится описанием безысходного безумия, в какой-то степени так называемого «синдрома Адели», когда любовная одержимость превращается в клиническое состояние, патологическая ревность становится причиной психосоматических расстройств, а предмет обожания – объектом болезненного и безнадежного поклонения.

Вполне вероятно, что именно поэтому, в апокрифической статье Одоевцева-Битова «Три пророка» в ряду с «Пророками» Пушкина и Лермонтова оказывается «Безумие» Тютчева;

Там, где с землею обгорелой Слился, как дым, небесный свод, – Там в беззаботности веселой Безумье жалкое живет. Под раскаленными лучами, Зарывшись в пламенных песках, Оно стеклянными очами Чего-то ищет в облаках. То вспрянет вдруг и, чутким ухом Припав к растреснутой земле, Чему-то внемлет жадным слухом С довольством тайным на челе. И мнит, что слышит струй кипенье, Что слышит ток подземных вод, И колыбельное их пенье, И шумный из земли исход!

Тема сердечной иссушенности, очерствелости становится аллегорией несчастной, вывернутой наизнанку жизни, когда привычка, она же нежелание что-либо менять, входит в противоречие с юношескими максимализмом, с латентным, подспудным бунтом, тем самым, о котором всезнающий Митишатьев говорит: «бунт будет подавлен». Стало быть, до этого подавления надо успеть вырваться, почувствовать себя свободным и разочароваться в этой свободе, которой по большому счету нет.

Битов пишет: «Тут уже было не воспоминание-узнавание, а нечто обратно и противоположное: садизм разочарования – изнанка, негатив прежних чувств… и тем страннее, где-то вдали, мутно, показалось ему подобие… потому что, обратным ходом, прежние-то чувства были спечатком с того же негатива». Однако не слишком ли сложный алгоритм поведения задает автор своим героям?

Может быть, он все усложняет при объективной попытке заглянуть в себя как можно глубже?

Может быть, все гораздо проще?

В начале 1980-х годов музыкант и поэт Михаил Васильевич Науменко, более известный как Майк, изрядно понизив градус экзистенциального кризиса молодых ленинградских интеллектуалов, напишет свои знаменитые «Хождения», и многое станет понятным, относительно битовских мальчиков в том числе:

Мальчики и девочки ходят по улицам, надеясь неизвестно на что. Мальчики и девочки сидят на скамейках, в парадных и в кино. Их личная жизнь зависит от жилищно-бытовых проблем, И если бы не было этих проблем, то каждый завел бы себе гарем. Дома – мама и папа, в гостиницах – мест нет. В общаге на вахте стоит вахтер, непреклонный, что твой Магомет. Целоваться в парадных – это так неудобно, особенно зимой. Все члены стынут, люди ходят мимо, отсутствует душевный покой. Летом можно оказаться друг с другом в лесу, но до леса час езды. А если местные гопнички поймают тебя, то можно получить по ушам. И так мальчики и девочки ходят по улицам, надеясь неизвестно на что. Мальчики и девочки сидят на скамейках, в парадных и в кино. Мальчики и девочки ходят по улицам, им негде друг друга любить,