Максим Чурилов – Пепел Иова (страница 2)
Пора было идти. Опершись руками, он приподнялся над землей и, качаясь, встал на обе ноги. В глазах потемнело — или это пришел тот самый час дня, когда с каждой минутой темнеет все сильнее. Филип потихоньку побрел к башне. Бычок уже дотлел на траве. Он закурил новую по той же схеме. Зачем-то ведь жизнь привела меня сюда. Одно и то же вертится на уме: кто виноват, кто прав, к чему все это. Странно — всю жизнь думать, где ты виноват, и в итоге оказаться на дне. Очень много ошибок — очень много утрат. В жизни не бывало, чтобы за ошибку никто не платил. И осознаем мы их только тогда, когда видим последствия. Зачем тогда думать о них наперед. Впрочем, самый частый защитный механизм человека — либо обвинить во всех бедах себя, либо выдумать идеальный мир, где ты герой. Грустно здесь одно: понять, что ничем не отличаешься от прочих. Награжден теми же механизмами, и, осознав их, ты не излечиваешься — лишь окончательно убеждаешься, что ты псих, и всего-то.
Импульсивным движением он отбросил сигарету и на минуту замер. Ему слышались голоса. Не бред — просто отдаленные крики где-то на острове, к которым он попытался прислушаться: чьи они, или это лишь мерещится. Он, как известно, был тут далеко не один; вполне могло случиться что-то важное. Но это занимало его куда меньше собственных мыслей.
До двери маяка оставалось шагов десять — учитывая, какие исполинские были у него шаги. Хотелось еще немного подышать. Не зря же вышел на дежурство пораньше. Но служба — дело чести. Из заднего кармана появилась связка ключей, ржавая до ужаса. И кто бы подумал — дверь отпиралась самым маленьким из них. Замок скрипнул. Рука по привычке легла на сырую, прохладную латунную ручку. Упершись ногами в землю, Филип откинулся и потянул. Далеким скрипом дверь отворилась.
Глава II. Лестница Юнга
Резкая тишина ударила в уши. После того, что творилось снаружи, здесь было намного спокойнее. Не уютнее — просто вакуумная тишина да протяжные скрипы чего-то наверху. Филип прикрыл дверь, с силой втиснув ее в разбухший от влаги и времени проем. Постучал ботинками. Они были грязные, точнее — невыносимо пыльные; пыль тут стояла сырая, налипала на что попало. Глухим деревянным эхом кто-то стукнул ему сверху в ответ. В башне всегда стояло это особое, нежилое стыло — воздух, который никто не выдыхал, который просто висел между камней год за годом. Шаги отдавались гулко и тут же глохли, будто стены не хотели повторять их дважды.
Маяк этот — настоящая история, не иначе. Его построили лет сорок назад, как сказал прошлый смотритель. На вид, конечно, ему куда больше; не верится даже. Видимо, чье-то последнее детище, со следами старательной руки. Паркеты, которые на стыках повело по той же причине, что и дверной проем; кривые от собственной толщины стекла; вековой запах плесени — все так старомодно и по-детски наивно слеплено. Никогда не понимал такого складского дизайна. Точнее — когда в него пытаются добавить изюминку обыденного уюта. То ли дело в кофейнях завешивают все окна этой мишурой, а тут что? Стыло, скучно, блекло — впору устроить морг для тех, кто боится высоты.
А картины? Такой изощренный вкус мог быть только у самой утонченной натуры. Или у конченого психопата. Кому знать. Вот, к примеру, «Крик» Эдварда Мунка. Мысль-то интересная, и экзистенциальный ужас многое значит в нынешнем мире, но неужто этой картине место — выйти из галереи и бродить по свету. Она ведь не мертворожденная: как-то, из воспаленного разума художника, она все же сложилась в мазки и формы. Но сама ее суть требует, чтобы зритель смотрел только на нее. Вешать такое в этом хламе — кощунство. Да и долго на нее смотреть невозможно. Она призвана будить эмоции — не те, что будит, скажем, тот пейзаж, что висит в домике. Там-то да, морской шедевр. Будто такого вида не хватает за окном. А как упустить маленькую репродукцию «Герники» Пикассо. Великий, что говорить, человек. Но его работы в этом месте напоминают мне дислексию. Человека заставляют читать между строк, когда он и самих строк прочесть не умеет. Эти картины поразили его не меньше, чем еще одна, — но та обладала свойством более притягательным. «Лицо войны» Сальвадора Дали. Такой лик трудно вообразить тому, кто не видел горя. Она висела на первом этаже. Он даже подошел ближе, когда вспомнил. Эти глаза. Тяжело прямо передать ту пустоту человеческих глаз, что видна лишь маленькой коре мозга, отвечающей за сострадание. Ужас и рядом не стоял с тем, что люди называют мировыми шедеврами. Хотя не поспоришь: вглядишься надолго — и проймет первобытным страхом.
Чего стоят одни глаза тех, кто убивал. Даже те, кто просто видел смерть, не забывают ее сквозь тысячи кошмаров. Говорят, убийцы помнят жертв сотни лет. Пол под ногами тяжело хрустнул. Филип к тому времени прошел вглубь первого этажа. Спиральная лестница уходила головокружительной линией вверх. Уже и не темно было. Он подошел и зажег керосиновые лампы. Теплый свет приятно залил этот безветренный островок. Выше, куда он не доставал, темнота висела плотно, и казалось, что лестница уходит не в башню, а прямо в нее. Откуда-то донесся шорох. Первая мысль — птицы. Вдруг что-то мелкое быстро прошмыгнуло по полу под начало лестницы и юркнуло в щель. Чуть напугало — думаю, обоих, а не одного Филипа. К тому же стояла такая тишина, что слышно было собственное дыхание.
Животные и не задумываются, когда убивают. Вечно слышу, мол, мы не животные. А в ответ всегда хочется сказать, что и слово «человек», и производная от него «человечность» самим людям свойственны не сильно. Такое самосожжение собственной морали как основы цивилизованного человека, низведение его до зверя — критическая ошибка. Тот же Пикассо вложил в «Гернику» столько усилий и мысли, что почти веришь: войны как явления не было бы, будь только все люди добрыми. Глупость и дурость, и нет в этом ничего постыдного. Насилие — такая же часть человека, как и лицемерие. Сколько ни тверди о святых, все равно сыщется ханжа, который сведет это к профанации всей культуры и мысли, что придумал человек. Да, с точки зрения общественного порядка это плохо, но сам факт его наличия нельзя воспринимать сквозь призму максимализма, которым страдают порой и взрослые. Тяжело иной раз обьяснить мальчишке, почему жечь жуков лупой нельзя. Один раз — еще эксперимент; но если это становится забавой, то новости плохие. И такие люди чаще всего считают, что все нормально, ведь не видят, что сделались маньяками и психопатами. А дело попросту в нехватке здоровых рядом. В психологии и психиатрии слишком много самообмана, чтобы всякий раз разбирать, где причина, а где следствие. Психа обмануть можно; главное в лечении — не выйти на самого себя, как говорил один знакомый профессор. Возвращаясь к мысли: так же тяжело доказать, что и сам ты относительно здоров. Обьяснить плохое порой проще, чем хорошее. Часто оно и становится центральной программой поведения, подменяя серый мир, полный красок, на черный. Тот самый избитый защитный механизм.
Беглость мысли сложилась у него еще в университете. Точнее, усилилась до ощутимого. Иногда с теплотой он вспоминает те годы. Может, было просто проще; а может, и этого хватало для счастья. Счастье — мера натянутая. Человек всегда счастлив по-своему. Даже в такие минуты, как эта, люди бывают счастливы. Филип сказал это уже вслух. Его услышали стены да, быть может, та крыса. Цели быть услышанным он не имел — ему хватало возможности произнести эту важную мысль. Да и все это сьело время. Темнело. Пора было подниматься.
Переставляя деревянные суставы в сторону лестницы, Филип зацепился за неровный стык досок, но равновесия не потерял. С губ сорвался тихий мат, адресованный заведению, при котором он по долгу службы состоял в няньках. Шаг за шагом — и первая ступень уже под туфлей. Оставались мучительные сотни. Перила встретили пальцы горькой холодной сталью в мокроте. Пахло ржавчиной и сыростью — тем железистым духом, что остается на ладони, если долго держать в кулаке монету. Каждый выдох оседал в воздухе бледным облачком и таял где-то над следующим витком. Все, что было в них деревянным, давно рассохлось, а что было металлом — обросло добротным слоем благородной рабочей ржавчины. Не спеша он начал восхождение. Стояла немая обыденность. В такие минуты и думать не хочется. Хочется просто оказаться наверху. Как обычно, на пятом метре высоты его встретил гвоздь. Он засмотрелся на него. В глазах было мутно, и никак не получалось сфокусироваться. Вдруг получилось. Края резко затемнились. Гвоздь приблизился. Голова жутко заболела — с висков и с затылка. Тишина колола уши, в глазах темнело. Филип оперся о стену, пытаясь оторваться от этой тьмы. Глубоко вдыхал. Вдох... Выдох... Вдох... Стало еще холоднее.
Минута... Огоньки где-то в центре зрачка... По телу ползут мурашки, что-то начало колоть у щиколоток. Шершавая кожа скользнула по ногам. В мгновение все остановилось. Дышать стало невозможно — точнее, такое дыхание не приносило ничего. Резкий щелчок... Адски холодно, руки побелели до молочного, губы слипаются. Первый кадр: маяк изнутри стал больше. Несколько секунд осознания, зрение прояснилось, но по краям держится темнота. Это было нечто. Огромная колонна из бетонных блоков. Внутренний диаметр — метров пятьдесят, а то и семьдесят. Спиральная лестница по стене, шириной чуть больше той, что на маяке. Стены, правда, и не были стенами: они были утыканы камерами из ржавых железных прутьев. Везде текли тонкие струйки воды, эхом капали капли, похожие больше на смесь слизи, дождя и крови. Бледно-коричневый свет освещал все вокруг крайне неровно — где-то хоть глаз выколи, где-то слепило. Филип подошел к краю и взялся за перила: голова все еще кружилась. Но тут же отдернул руки — металл обжигал кожу. Башня уходила вверх, казалось, на многие километры, ничуть не сужаясь в перспективе. Там был просто серый свет. Внизу все было мрачнее, но обнадеживающе. Метрах в двухстах с лишним внизу виднелось подобие пола. По сути — бетон, в лужи которого стекала вся эта жидкость. Брезгливостью Филип не страдал, но весь вид этого действа был ему противен.