Максим Чурилов – Обернувшись, мы не увидим Бога (страница 2)
И последнее, и самое важное. Не принимайте меня за того, кто вещает с горы. Не зря я в данную минуту сижу на стуле. Я пишу не как достигший, а как идущий, и притом идущий неровно, с остановками и попятным шагом. Окончательных ответов у меня нет; есть лишь нащупанная за годы тропа, которой, сдаётся мне, можно держаться, не теряя ни ума, ни совести. И если в конце книги я скажу, что человек есть Бог, — а я это скажу, и это главные слова всего здесь написанного, — то о себе самом сказать этого не смогу и за то прошу меня простить. Истина, о которой пойдёт речь, всегда где-то бесконечно близко, на расстоянии ладони, но прикоснуться к ней дано немногим, и я, при всём желании, не из их числа. Условимся же так: перед вами не поучение, а лишь мои личные записки. Мы как ни крути с вами попутчики и идти нам, в конце концов, в одну сторону.
Глава 3. О вере и о сомнении
Начну с признания, странного в книге о Боге: главным источником наших бед, как бы это пессимистично ни звучало, я считаю человеческий разум. Не злую волю, не дьявола, не дурное устройство мира — именно разум, ту самую способность рассуждать, которой мы так гордимся. И да именно она дает нам всё прекрасное, созданное человеком, но наряду с этим почти все терзающие нас вопросы мы сочиняем себе сами, по ходу размышления, и большей их части в действительности нет; родившись в голове, а не в мире, они в голове же и остаются нерешёнными — отчасти оттого, что решать, по существу, нечего. Это, пожалуй, одна из немногих аксиом, на которых я готов стоять твёрдо: добрая половина философских тупиков — не свойства бытия, а складки нашего собственного ума, который, единожды задав вопрос, уже не умеет умолкнуть.
Возьмите самый знаменитый из этих тупиков. Я думаю, он стоит нашего внимания.2[2]Мы спрашиваем: почему вообще есть нечто, а не ничто? — и вопрос кажется бездонным, головокружительным, но вы просто вглядитесь в него. Слово «почему» мы выучили внутри мира, где у всякого следствия есть причина, где спичка вспыхивает оттого, что её чиркнули. Перенести это «почему» на самый факт существования мира — значит молча допустить, что и у мира как целого есть причина того же разбора, что у спички. А с чего бы? Мы взяли инструмент, выкованный для починки часов, и норовим им чинить само время; немудрено, что инструмент скрежещет. Вопрос не пуст, нет; но добрая половина его тяжести идёт от нашей же грамматики, а не от устройства бытия. И на удивление относительно науки такой вопрос о фундаментальных ошибках нашей системы еще более популярен.
Вот отсюда, от границ разума, я и захожу к вере, ибо без честного разговора об этих границах всякая речь о вере вырождается либо в проповедь, что не плохо, но скорее не мое дело, либо в насмешку. Принято воображать, будто вера и знание — два враждующих стана и человек обязан выбрать себе окоп. Заблуждение это глубоко и живуче, а держится на том, что обе стороны себе льстят. Верующий мнит, будто знает то, что на деле лишь принял на веру. Неверующий мнит, будто не верит ни во что, а только знает, — и обольщение это порой ещё грубее.
Любая точная наука, как ни странно это звучит, имеет свою точность — то есть свой предел. Всякий настоящий мастер расскажет вам о «красных флажках», за которые в его области заходить не принято, об аксиомах, которые внутри системы не доказываются, а кладутся в её основание, чтобы было на чём её строить. Физик знает это лучше прочих: там, где его уравнения вдруг выдают бесконечность — в сердцевине чёрной дыры, в первое мгновение мира, — он понимает, что добрёл до края карты, и дальше простирается уже не знание, а догадка. Геометрия Евклида две тысячи лет стояла на постулате о параллельных, доказать который не сумел никто, — покуда не выяснилось, что его и нельзя доказать и что, отвергнув его, можно выстроить иные, столь же стройные геометрии, на которых, между прочим, и держится теория относительности. Логик Гёдель в начале прошлого века доказал — именно доказал, строго, средствами самой математики, — что во всякой достаточно богатой формальной системе найдутся истины, в ней невыводимые3[3], и что система не может изнутри поручиться за собственную непротиворечивость. Выходит, у самого твёрдого здания человеческого знания фундамент таков, что часть его приходится принимать на веру — на ту спокойную доверчивость, разумеется, а не на религиозную, без которой не сделать и шага. А Юм за полтора века до Гёделя указал на вещь ещё проще4[4]и оттого ещё досаднее: у нас нет логического права быть уверенными, что завтра взойдёт солнце. Из того, что оно всходило миллион раз, строго не следует, что взойдёт и в миллион первый; мы попросту привыкли и доверяем привычке. На этом доверии к завтрашнему дню, которого доказать нельзя, держится вся наука, всякий замысел, сама наша способность жить. Зовите это как угодно — я зову это верой в широчайшем и честнейшем смысле слова.
Я нарочно говорю о математиках и физиках, а не о святых, чтобы стало ясно: вера — не только лишь подпорка для слабого ума, а несущая балка всякого ума вообще. О ней, в отрыве от всякой религии, размышляли не одни проповедники, но и умы самого трезвого закала. Тут стоит развести два слова, которые мы по бедности языка вечно смешиваем. «Верить» — это принимать на слово некий факт за неимением проверки: верить, что Земля кругла, хоть сам вокруг неё и не плыл. «Веровать» — это вверять себя, опираться всем своим весом, относиться к чему-то как к почве под ногами. Веровать в любимого человека не значит держать в руках доказательство его верности — значит решиться жить так, как если бы она была несомненна. И вот что тут открывается: важнейшие вещи в жизни устроены так, что доказательство приходит после решимости, а не прежде неё. Нельзя сперва удостовериться, что брак будет счастлив, и лишь потом обвенчаться; нельзя сначала проверить, что дело твоей жизни тебя не предаст, и только затем отдать ему жизнь. Прыгаешь — и уже в полёте узнаёшь, была ли внизу вода. Один датский философ называл это прыжком;5[5]мне милее слово «доверие», ибо всякая живая связь между людьми — дружба, любовь, верность — стоит ровно на нём, на согласии поверить прежде доказательств. Паскаль, ум, между прочим, первейшего математического разбора, прикидывал всё это почти по-купечески:6[6]поставишь на Бога и проиграешь — потеряешь малость, выиграешь — выиграешь всё; стало быть, ставка выгодна. Торгашеская эта интонация мне не по душе, верить из выгоды — почти то же фарисейство, — но суть он схватил верно: есть вопросы, где отказ выбирать есть тоже выбор, и притом наихудший. Не решить, во что верить, — уже значит прожить так, будто не веришь ни во что; нейтралитета здесь не отпущено никому.
Отсюда я вывожу себе простое правило и кладу его первым камнем. Вопрос «есть Бог или нет» задан неверно, если ждать на него ответа той же породы, что на вопрос о жизни на Марсе. На Марсе бактерии либо есть, либо их нет, и однажды мы поглядим и узнаем. С Богом этот номер не пройдёт — и не оттого, что недостаёт телескопов, а оттого, что предмет иного рода: мы внутри бытия, мы сами его часть, и спрашивать изнутри полотна, есть ли художник, требуя, чтобы он выступил из рамы и помахал кистью, — наивно. Честных дорог тут, по мне, две, и обе я уважаю. Одна — дорога сухой науки, которая молвит: об этом я не сужу, это вне моего ведения, и кто моим именем утверждает или отрицает Бога, наукой уже не занят. Другая — дорога глубокой философии, которая молвит: точного ответа не добыть и в принципе, ибо спрашивающий ниже уровнем, чем то, о чём он спрашивает. А третью, торную дорогу готовых религиозных ответов, где всё будто бы доподлинно известно и записано, я обхожу: слишком часто она петляет там, где притворяется прямой, и идти по ней с поднятой головой мне не выходит.
Тут стоит остановиться на мысли, которая поначалу кажется странной, а чем дольше её держишь, тем вернее выглядит: путь и к вере, и к знанию всегда идёт через отрицание и противление. Не через покорное согласие, не через гладкое принятие с первого слова, а именно через сопротивление, через упрямое «нет», через попытку оттолкнуть и опрокинуть. Это видно повсюду, стоит лишь приглядеться. Наука движется вперёд не тогда, когда подтверждает свои догадки — подтвердить можно почти что угодно, подобрав удобные примеры, — а тогда, когда яростно пытается их опровергнуть и не может; теория стоит ровно столько, сколько она выдержала направленных на неё ударов, и учёный, по-настоящему преданный истине, всю жизнь занят тем, что ищет, где его любимая мысль ломается. Знание, которое никто не пробовал на излом, — не знание, а суеверие, случайно оказавшееся правдой. То же и в богословии, и притом у самых трезвых его умов: они давно поняли, что о Боге вернее говорить, чем Он не есть, чем что Он есть, — не свет и не тьма, не великое и не малое, не то и не это, — ибо всякое наше «да», приложенное к Нему, тотчас Его мельчит и искажает; и к Истине здесь подбираются, последовательно отрицая всё, чем она не является, как скульптор добирается до лица, отсекая лишний камень. И в живой человеческой судьбе всё так же. Самые крепкие верующие — почти всегда из бывших отрицателей: тот, кто гнал и преследовал, прежде чем уверовать; тот, кто требовал вложить пальцы в рану, прежде чем поверить; тот, кто целую ночь боролся с Богом в темноте у брода и за это самое борение получил новое имя — а имя это, если вдуматься, означает не «покорный Богу», а «борющийся с Богом». Вера, доставшаяся без сопротивления, дёшево стоит и легко осыпается при первом же горе; вера, выстраданная через «нет», через гнев, через долгую тяжбу с небом, держится потому, что человек к ней не привалился по лени, а прорвался с боем и знает ей цену. Так что не бойтесь в себе отрицателя и спорщика — он не враг вашей вере, он её повивальная бабка. Кто ни разу честно не сказал «нет», тот и своему «да» настоящей цены не знает; согласие, не прошедшее сквозь отрицание, — это просто привычка, надевшая чужую шляпу.