Максим Чурилов – Обернувшись, мы не увидим Бога (страница 1)
Максим Чурилов
Обернувшись, мы не увидим Бога
Глава 1. Бытие
«Всё есть Бытие. В каждом его мгновении есть Бог. Бог всемогущ и вездесущ. Его суть доступна каждому мгновению Бытия лишь частично. Он создатель Бытия, его часть, его Начало и Конец. Каждый человек как Разум является сыном Божьим и братом любого другого. Во всём духовном есть единая Истина — Господь. В себе Он содержит Любовь, Веру, Надежду и Покой — всё то, что ведёт любой Разум к осознанию Бытия.
Единый смысл смертной и вечной жизни делится на путь и достижение. Путь человека дорог и долог. Он включает в себя поиски, приобретения и лишения — испытания и ошибки. Достижение же — главная цель. Оно являет собой Истину. Рай Божий — не только блага Его, но и, главным образом, Её [Истины] вечность. Ад Божий — лишь Её отсутствие, а не страдания, ведь мы — часть Бога и Его Истины.
Во время пути человеку свойственны грехи. Грех есть отступление души от Истинного, но не единственно верного пути. Цель и замысел есть самое главное, что исключительно выше любого поступка. Каждый разум безмерно богат. Мы, как часть Бытия, не имеем зла. Зло есть мгновение после выбора, но не его цель. Посему каждый из грехов, как и каждая человеческая душа, достойны всепрощения и понимания. А Добро есть не отсутствие зла. Оно является всем тем, что нам даёт Истина, — то есть добродетелью. Его проявления заслуживают уважения большего, чем Лик Господа, ведь в каждом Добре есть Его большая часть.
Все догмы и заповеди — лишь наставления, а не путь верный. Церковь — лишь мирская помощь человеческому Разуму, а не истинный царь. Закон Божий един, мягок, снисходителен и твёрд ко всем мгновениям. Единственный грех пред собой совершает лишь тот, кто сознательно убивает в себе Бога. И тот человек не будет прощён лишь потому, что его некому будет простить. Господь Сам не имеет ни алчной цели, ни других греховных дел, а являет из себя лишь образ разума и осознания. Бог есть наш Отец, Дух и Спаситель, но не царь и не судья. Бог есть Учитель, Врач и Покровитель. Человек есть Бог.»
Глава 2. Введение
У этой книги довольно странное название, и не буду врать — я попросту любитель подобного, и я хочу начать с него, потому что в нём заключено почти всё, что я собираюсь сказать дальше, — только сжато до одной ёмкой и малость афористичной картинки.
Есть очень древний человеческий жест: обернуться. Когда нам страшно или тоскливо, когда настоящее давит, что происходит отнюдь нередко, мы оборачиваемся назад — к началу, к истоку, к тому золотому времени, которого, как нам кажется, мы лишились. Мы ищем Бога позади себя: в детстве своем или человечества, когда люди будто бы говорили с небом напрямую; в первопричине мира, в той самой точке, откуда всё пошло, — там, думаем мы, и должен сидеть Создатель, как мастер у начала своей работы; в собственном прошлом, в утраченной чистоте, в так часто называемом «как было раньше». И вот что я заметил, прожив с этой мыслью не один год: сколько ни оборачивайся, Его там нет. Позади остаётся лишь то, что уже остыло. По преданиям жена Лота обернулась на горящий город и стала соляным столпом;1[1]в этом образе больше точности, чем благочестия, — кто оборачивается, тот каменеет. Бог — если понимать под этим словом то, что я попробую под ним понимать, — не остаётся в прошлом и не прячется у начала причинной цепочки. Он есть лишь там, где длится жизнь: в этом мгновении и может в том, что впереди. «В каждом его мгновении есть Бог», — написал я в прологе, и заглавие книги есть лишь оборотная сторона той же фразы. Оборачиваясь, мы не увидим Бога — но не оттого, что Его нет, а оттого, что глядим не совсем в ту сторону.
Вот, собственно, и вся интонация; теперь о том, что это за книга и кому она может быть, станет полезной.
Это отнюдь не трактат и не вероучение. Я не основываю церкви, не предлагаю обрядов, ни в коем случае не зову никого покидать свою веру; у меня нет ни сана, ни кафедры, ни права поучать кого-либо с высоты. Здесь будет другое — долгий и по возможности честный разговор человека с самим собой и с тем, кто согласится слушать, о вещах, которые принято либо обходить молчанием, либо обставлять таким велеречием, что слушать делается невмочь. Я постарался держаться посередине, между этими двумя бедами.
Писалась она долго, и даже не ради печати — мне нужно было свести концы с концами, в самом буквальном смысле свести воедино то, что годами лежало во мне по разным ящикам, между которыми я метался время от времени, и упрямо не желало уживаться. В первом ящике хранилась наука, которую я люблю и которой доверяю. Грубо говоря, половина моей осознанной жизни связана с ней напрямую и очень прочно. За последние годы я написал не одну работу по фундаментальному анализу, теории квантовой памяти, теории оптимизации экстремально сложных алгоритмов и теории чисел. Всё это определяет во мне конечно ученого, а не теолога. Во втором — философия, к которой я отношусь с огромным уважением как к мастеровой, к набору весьма удобных инструментов логики и познания. В третьем — вера, отчасти выросшая из детства, из родной культуры, из жизненного опыта и из простого нежелания поверить, будто за всем этим миром нет ничего, кроме слепой химии. Большую часть жизни ящики стояли порознь, и я, как многие, доставал мысли из них по очереди. В какой-то день мне стало за это совестно — не оттого, что так нельзя, так живёт почти весь думающий свет, а оттого, что во мне это растило тихую раздвоенность, неотвязное чувство, что сам себе я не вполне честен. Эта книга и есть попытка перестать жить в трёх углах.
Отсюда видно и то, кому она в большей мере предназначена. Не убеждённому безбожнику, у которого всё решено и беспросветно пессимистично, и не человеку простой, цельной, ненарушенной веры, которому, дай ему Бог, ничего сверх неё и не надобно. Я пишу для тех, кто застрял посередине, — а таких сегодня, сдаётся мне, и есть большинство среди мыслящих. Для того, кто уже не умеет верить наивно, по-детски, но у кого и язык не повернётся сказать, что мир пуст и смысла в нём ни на гроша. Для того, кто слишком чтит физику, чтобы поверить в волшебный посох, и слишком остро чувствует жизнь, чтобы счесть любовь, совесть и тоску по высшему обыкновенной отрыжкой нейронов, о которой и заговаривать бывает неловко. Состояние это я знаю изнутри, потому что сам прожил в нём годы и, по совести сказать, не вполне выбрался и теперь.
Метод, если у этой книги вообще есть метод, прост. Я возьму у всех трёх областей то, что считаю надёжным, и не притворяюсь, будто они меж собою не спорят. У точной науки возьму её главную доблесть — честность перед собственными границами: хороший физик, в отличие от бойкого популяризатора, превосходно знает, докуда простирается его знание и где начинаются «красные флажки», за которые в ремесле заходить не принято. У философии мы с вами возьмем как я выразился ремесленный инструмент — умение различать понятия, ловить себя на подмене, доводить мысль до конца, каким бы неуютным этот конец ни вышел. У богословия — а опираюсь я в основном на христианское, по причинам, о которых скажу ниже, — беру то единственное, чего нет ни у науки, ни у чистой философии: выстраданный за тысячелетия опыт обращения с человеческой душой в её слабости, в горе и у последней черты. Лаборатория умеет измерить тело; церковь же две тысячи лет сидит у изголовья умирающих и у колыбели только что рождённых, и в этом её не превзошёл никто. Сталкивать эти три голоса лбами я не стану, но и подменять их живой хор глухим унисоном, делая вид, будто они твердят одно и то же на разных наречиях, тоже не буду. Где они сойдутся — увидим; где разойдутся — я не затушую шва, а попробую понять, отчего он пролёг.
Будет честно сразу назвать своё место, чтобы вы могли вносить поправку на мою кривизну, как моряки вносят поправку на ветер. Я христианин, и притом православный. Точка эта не нейтральна, и я не стану притворяться, будто гляжу на все веры с одинаковой высоты, — такой высоты не бывает, её придумывают для красоты слога. Многое в своей конфессии я люблю и принимаю, иное отвергаю и не стыжусь этого. Дописывалась книга во время моего, в кавычках, паломничества по святым местам Крыма, и сильнее всего мне легли на душу Успенский пещерный монастырь, врубленный прямо в скалу, да Форосская церковь на обрыве, где я отстоял службу перед Троицей и, кажется, впервые за долгие годы ни о чём не думал, в том смысле, что о чем-то тяжелом. Назову же себя честно: я культурный или как говорят этнический христианин, или, если угодно, христианский гуманист, и то, что я исповедую, ближе даже к толстовству и к универсализму с изрядной примесью деизма, нежели к строгому церковному православию или иной еще более суровой конфессии. Свобода веры для меня — безусловное право всякого, и ни единой строкой я на него не посягну.
Одно исключение из этой свободы у меня всё же есть, и я выложу его сразу, чтобы после не возвращаться. Мне глубоко неприятен — да, именно неприятен, тут я не подберу слова мягче — тот, кто, прикрываясь наукой, зовётся ярым атеистом, а в первую же тяжёлую минуту украдкой шепчет к небу. Окопный безбожник, что не молился, пока всё было ладно, и зашептал, едва прижало, лжёт не Богу — Бога это нимало не задевает, — он лжёт себе. А ложь самому себе, по моему глубокому убеждению, страшнее лжи ближнему, ибо у неё нет свидетеля, способного её уличить. Однако я не буду осуждать такого человека, ведь как мы скажем позже, путь к осознанию всегда идет через противление. Куда большее уважение вызывает во мне честный агностик; среди них я и сам бы стоял, когда бы душе моей не приходилось так долго и так упрямо возиться с образами и формами старого и нового богословия, чтобы хоть как-нибудь утихнуть.