Максим Акимов – Женщины Гоголя и его искушения (страница 91)
А писатели-то, особенно в нынешние времена, похожи на спортсменов, они жаждут добиться ярких достижений. И вот, пока какой-нибудь кандидат в мастера писательского спорта потеет на тренировочной площадке, вновь и вновь безуспешно пытаясь взять ту планку, что необходима для дальнейшего движения к цели, перед его глазами вновь появляется Гоголь.
Да, случается такое, что в недобрый час тебе в руки, будто сам собой, попадает томик Гоголя, и ты думаешь: «Гляну-ка я в очередной раз, а как там у него всё это выглядело?» Начинаешь читать «Сорочинскую ярмарку» или «Портрет», забывшись поначалу, удалившись в прекрасные миры… но уже скоро погружаешься в трясину зависти, настоящей, опасной, чёрной зависти, поскольку яснее ясного видишь, что у Гоголя, особенно в тех произведениях, что были одобрены его гением, нет ничего вымученного, неуклюже слепленного по частям, ничего не зияет огрехами, ни к чему не придерёшься. И ты замечаешь, что каждая строчка у него, рождена, легко и непринуждённо создана его талантом, а не смонтирована, не сработана. И завидуя всё более и более, ты понимаешь, что Гоголь создавал и создал-таки новый язык, уникальный, перешедший границы, утвердивший что-то своё, порой странное и удивительное, но гениальное и великое.
Порой обидно, но даже текст незаконченного второго тома «Мёртвых душ», те черновики с пропусками слов, что не одобрены были гоголевским гением и не выпущены в свет, поражают живостью необычайного языка.
Зависть коллег по цеху, а точнее – незадачливых последователей, существует не к одному Гоголю. Завидуют и осуждают Льва Толстого, Сергея Есенина, страстно завидуют Маяковскому, Высоцкому и другим гениям, но отчего-то зависть к Гоголю по-особенному неистовая, по-особенному отчаянная, дьявольская какая-то. И почти никогда не случается, чтобы человек, начавший заниматься русской литературой в качестве автора, сумел обойтись без подсознательного протеста к феномену Гоголя и той странной укоризны, что возникает в душе, когда ты недоволен собой и понимаешь, что кто-то, шедший впереди, был выше тебя на голову, сумев стать великаном. Тогда в сознании твоём включается механизм защиты, и укорить ты спешишь не себя, а его, Гоголя.
Частичным объяснением этого казуса может служить то, что он вполне подпадает под один из законов диалектики – закон отрицания отрицания, ведь каждая новая генерация стремится отрицать опыт предыдущей и каждое новое явление волей-неволей отрицает состоявшийся ранее опыт, чтобы самому самоутвердиться в качестве исключительного явления. А поскольку Гоголь – ярчайший феномен, наследие которого составило целый виток в диалектической спирали русской реальности, и мало того – он до сих пор актуален, то есть не стал позапрошлым явлением, то от него и стремятся оттолкнуться многие, неосознанно, порой иррационально и не слишком талантливо, но всегда эмоционально, страстно и завистливо.
И если иной писатель в разговоре с вами вдруг станет утверждать, будто способен обойтись без зависти к Гоголю, то, скорее всего, солжёт. И коль он примется заявлять, что в нём ни капли нет тех завистливо-жгучих эмоций, то здесь могут быть лишь два объяснения – либо человек рисуется и врёт, пытаясь показаться независимым от зависти, либо (если он в самом деле говорит искренно) он просто не вполне погружён в профессию писателя, не вполне увлечён ею, не в полную силу предан её страстям, поскольку, перечитав «Портрет» и «Шинель», обойтись без зависти к Гоголю невозможно, это невыполнимая задача. Можно лишь добиться того, чтобы начав завидовать ему, не переставать его ценить. Вот на этом пути ещё можно преуспеть, однако и это нелёгкий путь. А коль достичь этого никак не удаётся, то возникают упрёки в адрес Гоголя и подозрения всякого рода, влекущие за собой неистовые всполохи возмущений.
Оттого и появляются на свет версии о том, что Гоголь не просто так сумел приобрести феноменальные способности, которыми обладал в юности, что он не одними лишь смиренными молитвами выпросил великий дар, а было наверняка кое-что, напоминающее сделку с дьяволом, когда он всё отдал, но получил свой грандиозный талант, заплатив в конце концов за него жизнью. В воспалённом мозгу иных авторов порой возникает мыслишка, что Гоголь ваял свои многомерные образы, имея в душе и в сознании тайную и весьма извращённую природу, скрытую ото всех нас.
Немалое число неудачливых писателей не просто влипли в завистливый искус, а заработали себе психическое расстройство после бесплодных попыток вырваться из посредственности, тяжёлое расстройство, перемешанное с фобиями и маниями. Среди этих-то фобий едва ли не самой частой и является она – гоголефобия – страсть к очернению Гоголя, желание «вывести его на чистую воду».
И если вы, замечая появление «биографической чернухи» о Гоголе, думали, что сработана она кем-то корыстным, в первую очередь преследующим цель заработка шальных деньжат, то в этом предположении вы ошибались, ведь в данном случае, когда речь заходит о Гоголе, у любого автора вторичными являются банальные мотивы, и хотя, конечно же, финансовая заинтересованность присутствует, но первым и главным побуждением к действию становится страсть к гоголевскому феномену, желание что-то сделать с ним, как-то его дискредитировать, «разоблачить».
Существует два основных подхода к «разоблачению» Гоголя, один из них представляет собой нападки на его творчество, второй – создание «тёмных легенд», то есть фальшивок вокруг коллизий гоголевской личной жизни.
Если говорить о первом подходе, то знаковыми и наиболее любопытными здесь являются рассуждения Василия Васильевича Розанова. Казус, приключившийся с Розановым, является чистым, клиническим случаем патологической гоголефобии, основанной на злокачественном разрастании метастаз той зависти, о которой шла речь выше.
Розанов является автором прелюбопытнейших опусов, в которых подверг «разгромной критике» всё, что ни есть в Гоголе и как писателе, и как человеке.
Вот, начиная рассуждать о Гоголе, Розанов сравнивает его с другим уникальным явлением, имя которому – Пушкин.
«Гоголь есть родоначальник иронического настроения в нашем обществе и литературе; он создал ту форму, тот тип, впадая в который и забывая своё первоначальное и естественное направление, – вот уже несколько десятилетий текут все наши мысли и наши чувства». Так замечает Розанов.
Чуть ниже Розанов выражает удивление: «Если, открыв параллельно страницу из «Мёртвых Душ» и страницу же из «Капитанской Дочки» или из «Пиковой Дамы», мы начнём их сравнивать и изучать получаемое впечатление, то тотчас заметим, что впечатление от Пушкина не так устойчиво. Его слово, его сцена как волна входит в душу и, как волна же, освежив и всколыхав её, – отходит назад, обратно: черта, проведённая ею в душе нашей, закрывается и зарастает; напротив, черта, проведенная Гоголем, остаётся неподвижною: она не увеличивается, не уменьшается, но как выдавилась однажды – так и остаётся навсегда. Как преднамеренно ошибся Собакевич, составляя список мёртвых душ, или как Коробочка не понимала Чичикова – это все мы помним в подробностях, прочитав только один раз и очень давно; но что именно случилось с Германом во время карточной игры, – для того, чтобы вспомнить это, нужно ещё раз открыть «Пиковую Даму». И это ещё более удивительно, если принять во внимание непрерывное однообразие «Мёртвых Душ» на всём их протяжении и, напротив, своеобразие и романтичность сцен Пушкина» [426].
Пытаясь объяснить этот феномен, Розанов, однако, приходит к выводу о том, что тексты Гоголя бессмысленны и безжизненны, потому, отпечатываясь в душе читателя, намертво остаются в ней и никуда не деваются. Он приходит к неожиданной мысли, смысл которой в том, что гоголевские произведения являются незабываемыми по причине их мёртвого однообразия и монотонности. Оригинальный вывод, согласитесь!
В другой статье, посвящённой гоголевскому творчеству, Розанов подходит уже не столько с литературоведческих позиций, сколько с морально-этических. И уж тут Василий Васильевич вовсе не сдерживает себя, начиная «обличать» и мало-помалу погружаясь в звенящую жуть. «Его воображение, – замечает Розанов о Гоголе, – не так относящееся к действительности, не так относящееся и к мечте, растлило наши души и разорвало жизнь, исполнив то и другое глубочайшего страдания. Неужели мы не должны сознать это, неужели мы настолько уже испорчены, что живую жизнь начинаем любить менее, чем… игру теней в зеркале?» [427].
Цитата сия в силу её контекста должна бы иметь пояснение, вернее, ответ на вопрос: «что значит – «не так»?» или: «если «не так», то как надо, чтоб было «так»?». Но в ответ выдвигаются странные эмоциональные пассажи, ведь апофеоз «критики» господина Розанова заключён в «шедевральных» размышлениях о религиозной философии в связке с гоголевским талантом.
Рассуждая о попытках Гоголя пробудить прекрасное в человеке, он, входя в противоречие с самим собой (провозглашавшим в другом опусе тезис о безжизненности и однообразии гоголевских тестов), приходит к следующему: «Как только вы попробуете оживлять семью, искусство, литературу, как только чему-нибудь отдадитесь «с душою», – вы фатально начнете выходить из христианства. Отсюда окрики отца Матвея на Гоголя. Не в том дело, что Гоголь занимался литературою. Пусть бы себе занимался. Но варенье должно быть кисло. Гоголь со страстью занимался литературою: а этого нельзя! Монах может сблудить с барышней; у монаха может быть ребёнок; но он должен быть брошен в воду. Едва монах уцепился за ребёнка, сказал: «не отдам»; едва уцепился за барышню, сказал: «люблю и не перестану любить» – как христианство кончилось. Как только серьезна семья – христианство вдруг обращается в шутку; как только серьезно христианство – в шутку обращается семья, литература, искусство. Всё это есть, но не в настоящем виде. Всё это есть, но без идеала» [428].