реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Акимов – Женщины Гоголя и его искушения (страница 81)

18

Ольга Васильевна Гоголь-Головня была уверена, что Синельникова призналась Николаю Васильевичу в любви.

Трудно сказать, насколько могли быть близки к очарованию встречи Гоголя и Синельниковой, и вряд ли в них было именно то, чего привиделось младшей и любящей сестрёнке Гоголя, которая, как и мать нашего поэта, конечно же мечтала, чтобы Николай Васильевич отыскал ту тихую пристань, к которой мог причалить кораблик его жизни. Синельникова хотя и приходилась роднёй Гоголям, но в данный момент была свободна, и если уж вдаваться в рассуждения, то гипотетически можно предположить, что если что-то возникло бы, то что-нибудь могло и получиться. В то время союзы между кузенами и кузинами были не редкость, а уж романы – тем более. Но эти рассуждения мы оставим, поскольку они здесь лишние, а вот вопрос о том, что именно хотели увидать в отношениях Гоголя и Синельниковой сестрёнки Николая Васильевича и его мать, – это уместный вопрос, к тому же на него, пожалуй, не так трудно подобрать ответ.

Строгое пуританское воспитание сестёр Гоголя вряд ли позволяло им думать о чём-то фривольном. Скорее всего, понадеявшись на возникновение тёплых отношений между Гоголем и Синельниковой, они допустили для себя мысль, что брат их мог бы пригреться у Синельниковой, прижиться у неё в качестве доброго друга, как в иные периоды своей жизни находил приют и покой в семье Аксаковых, Репниных или Жуковских. Стоит заметить, что и сама Синельникова многое готова была сделать для этого и очень рада была бы принять Гоголя хоть в каком качестве. И кто знает, если бы над головой Гоголя чуть раньше не разразилась та история, которая превратила и его сердце, и саму его жизнь в крошево осколков, то он, пожалуй, мог бы хотя бы временами, хотя бы летними своими наездами в родной край останавливаться у Синельниковой, общаться с ней, находить отрадные, тихие минутки. Мария Ивановна Гоголь и сёстры писателя очень хотели бы видеть умиротворённого, по-новому ясного, сблизившегося с родными местами и родными лицами Гоголя. Им бы так приятно было ездить в имение Синельниковой, заставая там брата.

Но, к несчастью, оказалось, что Гоголю было поздно завязывать новые отношения, даже дружеские и простые, тяжело и поздно. И потому та мизансцена гоголевской жизни, что связана была с Синельниковой, выдалась очень и очень краткой, промелькнула, как погожий осенний денёк, который может порадовать последним теплом и солнышком, но лишь ненадолго.

Известно, однако, прекрасное письмо Марии Николаевны Синельниковой Степану Петровичу Шевырёву, в которых она с нежностью и теплотой рассказала об отношениях с Гоголем.

«Когда я впервые увидела его, то полюбила его, встретивши в нём настоящее братское сочувствие, и привязалась к нему всею силою души моей… Живя вместе с ним в кругу его родных, увлеклась его любовью к родным и заботой о них… Он сам заходил в крестьянские хаты, чтобы узнать, не терпит ли кто нужды, и часто присылал из Москвы денег для помощи бедным. Я часто удивлялась его необычайной деятельности: как среди своих литературных занятий он ещё находил время проверять прибыль и трату в имении (он ещё в юности отрёкся от своей доли, уступив её матери и сестрам); везде было видно его работу; сколько он посадил деревьев и, заметив, что я больше люблю цветы, сказал: «Оставьте их, деревья намного благодарнее – они переживут нас». Всегда после обеда учил сироту, которая жила у них, разъяснял ей уроки, и теперь она благодаря его стараниям устроена в институт. Когда не имел серьезного занятия, то в свободные минуты рисовал узоры для ковра. В 1851 году приехал к нам в село, где я живу с тетей (со стороны отца), и прожил с нами 8 дней и всё время был веселый и спокойный. Я радовалась в душе, глядя на него. Его сопровождали мать и меньшая сестра, и у нас он распрощался с нами и ними на долгую разлуку…» [404].

Когда же профессор Шевырёв попросил Синельникову опубликовать её переписку с Гоголем, Мария Николаевна отказалась, ответив: «Его писем у меня немного; они относятся лишь ко мне одной, и поэтому я не могу переписать их вам» [405].

После отъезда Гоголя из Власовки весной 1851 г. Мария Синельникова закрыла комнату, в которой он жил, и никого в неё не пускала, пытаясь сохранить в ней все так, как было при нём. Заходила туда, только чтобы вытереть пыль, поставить свежие цветы и вспомнить прошлое.

Памятная доска в Одессе на доме, в котором жил Н.В. Гоголь

Вот такой эпизод последних месяцев жизни нашего поэта. Цветы запоздалые. Однако если дотошно всматриваться в хронологию финальных месяцев гоголевской жизни, удивительных, противоречивых месяцев, каждая неделя из которых с трудом может быть уложена в логику той или иной гоголеведческой концепции, то нужно заметить, что среди этих странных недель, среди этих пёстрых дней, в один из которых Гоголь мог казаться всё ещё спокойным, деятельным и живым, а в другой – убитым и потерянным, у него, пожалуй, мог отыскаться шанс обрести вторую попытку, второе дыхание.

Гоголь, находившийся после Одессы в том новом для него, изменённом состоянии сознания, сквозь которое пробивались те душевные мотивы, которые ни много ни мало кажутся мне зачатками толстовства (уж простите вы меня за такую смелость), будто бы и готов был преодолеть груз тяжести былых катастрофических неудач, будто бы и подошёл к чему-то новому, к порогу нового дня.

Вот у него возникло что-то в душе, что-то истинное, ещё более тонкое, чем всё то, что владело им прежде, вот он подошёл к порогу серьёзных духовных исканий, вот заговорил о категориях близких к реальному прозрению, к тому, что могло бы пособить его желанному перерождению, но уже очень скоро Гоголь вернётся в Москву, к нему снова поспешит отец Матвей и ввергнет гоголевское сознание в абсурд! Матвей Александрович свалил Гоголя в кювет последнего и самого тяжкого заблуждения, несовместимого уже и с жизнью.

Лев Николаевич Толстой, как мы знаем, на пушечный выстрел не подпускал к себе проповедников, подобных отцу Матвею, хотя Церковь предъявляла на Толстого свои права, так же как и на Гоголя, ведь они оба являлись духовными лидерами немалой части русского общества. Толстой оставался в своём праве, Церковь обиделась, отлучила его от себя. Толстой не возмущался и не бранил никого из церковных лиц, он занимался другим – пустился в настоящий духовный маршрут, в настоящий поиск и, прожив чрезвычайно долго, сумел создать то, что в самом деле стало духовным сокровищем русской культуры, – роман «Воскресение».

Мог ли Гоголь при иных обстоятельствах своей жизни, отличных от тех, что явились в реальности, прийти к чему-то подобному, что удалось Льву Толстому? Это вопрос в высшей степени риторический. Понятное дело, что Гоголь и с самого начала был иным, он и развивался по-иному, и жил иначе, и разум имел совершенно не похожий на тот, что был у Льва Николаевича, но Николай Васильевич в любом случае мог попытаться уйти от прошлого, имел право на вторую попытку. Однако те люди, к которым тянулся Гоголь, – графиня, которую он, на беду свою, полюбил, и духовно-именитый человек, которому он чуть позже доверился, да и прочие столичные персоны, окружавшие его, стали препятствием на пути к действительному совершению второй попытки. И Гоголь не смог её реализовать.

Он не отыскал прозрения, да и не сумел удержаться на той тонкой грани, и, окончательно потеряв равновесие, попал в давно знакомый контур, в давно изъезженный маршрут, пустился по кругу, но теперь круг замкнулся и начал стремительно сжиматься. В жизни Гоголя теперь будто прокручивался дурной повторяющийся сон, он всё бился, всё силился создать по-новому, переделать, спасти второй том поэмы. Бывали моменты, когда казалось ему, что просветление близко, что поэма почти готова или готова вовсе, но потом над головой его снова щёлкал какой-то сигнал, и Гоголь отправлялся по кругу, а тот, как было сказано, сжимался теперь, сжимался всё более стремительно и жестоко.

Глава двадцать третья. Маршрут замкнутого круга

После своего возвращения в Москву с одесской зимовки Гоголь находился в странном возбуждении, которое словно призвано было пересилить усугубляющуюся депрессию и боль. Так бывает, когда у человека все нервы напряжены, вся душа измотана, а он пытается шутить, быть непринуждённым, рассказывать забавные истории, и, главное, продолжать привычную жизнь, даже когда под ногами будто расползаются льдины, трескающиеся под силой упрямой стихии.

Начиналось лето, а это время года являлось, по обыкновению, периодом гоголевских разъездов и путешествий. Нынче Гоголь хотел продолжать своё привычное бытьё, не слишком засиживаясь в Москве и путешествуя по её окрестностям, где располагались дачи и имения его друзей. В течение следующих месяцев он будет беспрестанно перескакивать с одной льдины на другую, то есть приезжать то к Шевырёву, то к Смирновой, то к Аксакову, время от времени возвращаясь в дом графа Толстого, задерживаясь на несколько недель то тут, то там, и в каждом из своих пристанищ он, как и прежде, будет пытаться найти возможность писать, работать над вторым томом.

Имение, где жили Шевырёвы и где Гоголю выделили отдельный флигель, постаравшись создать хорошие условия, казалось бы, как нельзя лучше располагало к работе. Ничто здесь внешне не напоминало льдину, затерянную на просторах арктических морей. Здание господского имения, которое семейство Шевырёва называло на модный лад – дачей, картинно окружали старые сосны, источавшие аромат смолы и сладковатую терпкость, погода установилась превосходная, прислуга получила чёткие инструкции от хозяев дома – не беспокоить Гоголя, не входить без вызова, да и вообще не слоняться возле флигеля.