реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Акимов – Женщины Гоголя и его искушения (страница 43)

18

Однако, как я упоминал выше, вся целиком история цензурного разрешения «Похождений Чичикова» являет собой многосложную драму, в которой несколько актов и масса казусов, описание их требует десятка два страниц. Но коль бегло обрисовать этот вопрос нужно заметить следующее. Когда гоголевскую поэму одобрили целиком, встал вопрос о детальных купюрах, то есть о претензиях к тем или иным местам гоголевской поэмы. Цензоры требовали от Гоголя жертв, и несколько раз происходила такая ситуация, что гоголевские муки совсем было завершились и рукопись могла отправиться в печать, но потом опять возникали проволочки.

Друзья и единомышленники Гоголя приложили немалую сумму усилий, которые наконец должны были дать свои плоды, и вот в очередной раз где-то близко замаячила перспектива окончания тяжёлых мытарств, но всё чего-то не ладилось, всё стопорилось чего-то.

В конце марта (1841 г.) Гоголь, находившийся в Москве и испытывавший в этот момент серьёзные проблемы со здоровьем, пишет в Петербург Плетнёву, находившемуся в тесном контакте со Смирновой: «Вот уже вновь прошло три недели после письма вашего, в котором вы известили меня о совершенном окончании дела, а рукописи нет как нет. Уже постоянно каждые две недели я посылаю всякий день осведомиться на почту, в университет и во все места, куда бы только она могла быть адресована, – и нигде никаких слухов! Боже, как истомили, как измучили меня все эти ожиданья и тревоги! А время уходит, и чем далее, тем менее вижу возможности успеть с ее печатаньем.

Ничем другим не в силах я заняться теперь, кроме одного постоянного труда моего. Он важен и велик, и вы не судите о нём по той части, которая готовится теперь предстать на свет. Это больше ничего, как только крыльцо к тому дворцу, который во мне строится. Труд мой занял меня совершенно всего, и оторваться от него на минуту – есть уже моё несчастие. Здесь, во время пребывания моего в Москве, я думал заняться отдельно от этого труда, написать одну-две статьи, потому что заняться чем-нибудь важным я здесь не могу. Но вышло напротив: я даже не в силах собрать себя.

Притом уже в самой природе моей заключена способность только тогда представлять себе живой мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстает мне вся, во всей своей громаде. А здесь я погиб и смешался в ряду с другими. Открытого горизонта нет предо мною» [256].

В апреле Николай Васильевич наконец получает известие о том, что рукопись пропустили, и судьбу готов благословить за это. Однако он не знал ещё, что завершающий из этих «кругов ада» не миновал.

«Рукопись получена 5 апреля. Задержка произошла не на почте, а от цензурного комитета. Уведомивши Плетнёва, что отправлена 7 марта, цензурный комитет солгал, потому что девятого только подписана она цензором. Выбросил у меня целый эпизод – «Копейкина», для меня очень нужный, более даже, нежели думают они. Я решился не отдавать его никак, – писал Гоголь Прокоповичу [257], а затем добавлял в письме Плетнёву: Уничтожение «Копейкина» меня сильно смутило. Это одно из лучших мест в поэме, и без него – прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить. Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе. Я выбросил весь генералитет. Характер Копейкина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он всему причиною сам и что с ним поступили хорошо. Присоедините ваш голос и подвиньте, кого следует. Вы говорите, что от покровительства высших нужно быть подальше, потому что они всякую копейку делают алтыном. Клянусь, я готов теперь рублем почитать всякую копейку, которая дается на мою бедную рукопись. Но я думал даже, что один Никитенко может теперь её пропустить… Передайте ему листы «Копейкина» и упросите без малейшей задержки передать вам для немедленной пересылки ко мне, ибо печатанье рукописи уже началось» [258].

Плетнёв написал Никитенко следующее: «Посылаю письмо Гоголя к вам и переделанного «Копейкина». Ради бога, помогите ему, сколько возможно. Он теперь болен, и я уверен, что если не напечатает «Мёртвых душ», то и сам умрет. Когда решите судьбу рукописи, то, не медля ни дня, препроводите ко мне для доставления страдальцу. Он у меня лежит на сердце, как тяжёлый камень» [259].

Гоголь в буквальном смысле умирал, но это может понять только тот человек, который испытал на себе жесткость издательского процесса и всю его кошмарную тягостность. У Булгакова в «Мастере и Маргарите» герой сходит с ума и удаляется от мира (даже от возлюбленной своей), когда понимает, что его книга не увидит свет по причине запрета цензурой и недалёких деятелей литературных «главков».

Времена проходят, сущность человеческая не меняется. К огромному сожалению, во все времена происходили и происходят весьма некрасивые истории, тяжкие, жестокие и нелепые, связанные с публикацией книг, не укладывающихся в «формат» и нарушающих заданную кем-то тональность.

Но Гоголь, однако, имел известную твёрдость характера, когда дело касалось тех вещей, которые классик наш считал главнейшими, принципиальными. И в конце концов он, к удивлению многих, всё-таки сумел добиться издания первого тома своей поэмы, причём почти без изъятий.

Вот Гоголь снова готов паковать свои дорожные чемоданы, ведь подошёл к тому её этапу, когда цензурная пытка миновала, будто страшный сон, и сама судьба велела книге выйти.

Из письма Белинского Щепкину мы узнаём детали окончания «цензурной драмы»: «Одоевский передал рукопись графу Виельгорскому, который хотел отвезти ее к Уварову; но тут готовился бал у великой княгини, и его сиятельству некогда было думать о таких пустяках, как рукопись Гоголя. Потом он вздумал, к счастию, дать ее (приватно) прочесть Никитенко. Тот, начавши её читать, как цензор, промахнул, как читатель, и должен был прочесть снова. Прочтя, сказал, что кое-что надо Виельгорскому показать Уварову. К счастию, рукопись не попала к сему министру погашения и помрачения просвещения в России, – иронично замечает Белинский, будучи весьма строг к Уварову. – В Питере погода на это меняется сто раз, – продолжает далее Белинский, – и Никитенко не решился пропустить только кой-каких фраз» [260].

В.Г. Белинский. Художник К.А. Горбунов

Да, пытка закончена, судьба разрешила Гоголю жить дальше, то есть работать дальше, ведь для него жизнь теперь равнялась его труду, задуманному быть трёхтомным. Окончание коллизий цензурной пытки, довольно-таки неожиданное окончание стало для некоторых наблюдателей за сим процессом едва ли не сюрпризом. Сергей Аксаков, не знавший всех деталей произошедшей истории, не ведавшей о тихой, но важной миссии Александры Смирновой, что сыграла едва ли не решающую роль, вспоминал впоследствии: «Мы не верили глазам своим, не видя ни одного замаранного слова (в окончательном варианте «Мёртвых душ»), но Гоголь не видел в этом ничего необыкновенного и считал, что так тому и следовало быть. В начале напечатаны 2500 экземпляров. Обёртка была нарисована самим Гоголем. Денег у Гоголя не было, потому книги печатались в типографии в долг, а бумагу взял на себя в кредит Погодин. Печатание продолжалось два месяца. Несмотря на то что Гоголь был сильно занят этим делом, очевидно было, что он час от часу более расстраивался духом и даже телом: он чувствовал головокружение и один раз имел такой сильный обморок, что долго лежал без чувств и без всякой помощи, потому что случилось это наверху, в мезонине, где у него никогда никого не было. Вдруг дошли до Константина слухи стороной, что Гоголь собирается уехать за границу и очень скоро. Он не поверил и спросил сам Гоголя, который сначала отвечал неопределенно: «Может быть»; но потом сказал решительно, что он едет, что он не может долее оставаться, потому что не может писать и потому что такое положение разрушает его здоровье. Константин был очень огорчён и с горячностью убеждал Гоголя не ездить, а испытать все средства, чтобы приучить себя писать в Москве. Гоголь отвечал ему, что он именно то и делает, и проживает в Москве донельзя» [261].

На самом деле Гоголь не планировал оставаться в России, поскольку очень хотел туда, где сумел отыскаться одно-единственное место на всей Земле, где у него было подобие родного дома, то есть в Рим, в ту «келью» на Strada Felice, что ждала его, наполненная мягким светом старинной масляной лампы.

Когда человек отыскал родной уголок или то место, которое показалось вдруг родным и желанным, то у него появляется неизбывное желание вновь и вновь возвращаться туда. Каждый хочет домой. Беда лишь в том, что жизнь человеческая, протекающая в этом нашем несовершенном мире, устроена так, что слишком многое в ней – лишь иллюзия. А счастье в том, что до поры человек может не знать всю обманчивость этой иллюзорности и потому испытать, пускай и на время, на короткое время, минуты счастья, познав чувство возвращения к милой пристани. И Гоголю уже скоро будет суждено испытать это чувство ещё раз, в последний раз, а вдобавок к нему познать ещё одно немыслимо-яркое переживание.

Но пока Гоголь в России, и здесь у классика нашего остались незавершённые дела, ведь он, конечно же, не мог уехать, не повидавшись с матерью и сестрёнками. В течение того времени, которое провёл в Москве, он часто встречался с сестрой Лизой, жившей в доме Раевской, а мать и сестра Анна приехали весной, подгадав как раз к 9 мая, то есть к именинам Николая Васильевича.