Макс Зорин – Тиша (страница 3)
— У тебя лицо — краше в гроб кладут, — сказал он с порога, оглядывая Машу. — Ты спала вообще?
— Спала.
— Врёшь.
Он прошёл на кухню, достал из пакета курицу в фольге, хлеб, бутылку «Пшеничной». Увидел куклу на холодильнике. Присмотрелся.
— Это та самая? — спросил он тихо.
— Та самая.
Глеб взял куклу в руки. В отличие от Маши, он не верил в тонкие материи. Его вера была проста и конкретна: то, что можно измерить, взвесить, вскрыть скальпелем. Но что-то в его движении, в том, как осторожно он держал тряпичное тельце, было от священника, берущего в руки потир.
— Странная игрушка, — сказал он. — Она тяжёлая, хотя внутри, кажется, шелуха.
— Ты и шелуху взвешивал?
— Я всё взвешиваю, — он усмехнулся. — Работа такая.
Он посадил куклу обратно на холодильник, и Маше показалось, что единственный глаз блеснул ярче, чем обычно. Может, от света лампы. Может, нет.
Глеб накрыл на стол. Они ели молча, за окном проезжали машины по мокрому асфальту. Кто-то из соседей включил магнитофон — глухо забухали басы «Руки вверх».
— Ты зря себя коришь, — сказал Глеб, доедая крылышко. — Ты сделала всё по протоколу.
— Протокол не спас его. Я не спасла.
— Ты не господь бог. Ты следователь. Твоё дело — собрать доказательства, а не быть ангелом-хранителем для всех сирот области.
Маша молчала.
— Этот Зуев, — продолжал Глеб, — он же конченый урод. Я читал сводки. Кота выкинул, чтобы пацан не проболтался? Так?
— Так.
— Ну так вот. Кота этого я вскрывал.
Маша подняла глаза.
— Что?
— Да, забыл сказать. Кота принесла соседка. Хотела доказать, что его убили специально. Ну, я вскрыл, хотя это не мой профиль… В общем, у кота были сломаны передние лапы и разорвана селезёнка. Его сначала ударили, а потом выкинули. Скорее всего, об стену. Витя это видел, и поэтому Зуев его запугал. Поэтому пацан молчал.
Маша замерла с вилкой в руке. Перед её глазами встала картина: Витя, десятилетний мальчик с серо-голубыми глазами, стоит и смотрит, как его единственного друга, его кота Барсика, бьют об стену. И он молчит. И продолжает молчать. Пока не приходит она, Маша, и не дарит ему куклу. И он наконец начинает говорить — сначала кукле, потом ей.
— Я этого не знала, — тихо сказала она. — Почему ты не сказал?
— А что бы это изменило? Ты бы сильнее жалела его? Так тебе и без того хватает. Дело было готово к передаче в суд. Зуева бы посадили. Но пацан не выдержал. Это… это его выбор, Маш.
— У десятилетних не бывает выбора. Им не дают выбирать. Им приказывают. Или бьют. Или выбрасывают из окон.
— Ты его слишком близко к сердцу приняла, — сказал он. — Ты всех их принимаешь. Поэтому ты лучшая в своём деле. Но это же тебя и убивает.
Маша посмотрела на куклу. Та сидела на холодильнике, свесив ноги.
— Знаешь, — сказала она, — по ночам она разговаривает.
Глеб удивлённо поднял бровь.
— В смысле, скрипит? Старые игрушки часто скрипят, когда температура…
— Нет. Разговаривает. Голосом Вити. Словами.
Она ждала, что он засмеётся. Что назовёт это истерикой, нервным срывом, переутомлением. Но он не засмеялся. Он затушил сигарету о дно консервной банки, служившей пепельницей, и посмотрел на неё тем взглядом, которым, наверное, смотрел на трупы — внимательно, без осуждения, но и без иллюзий.
— Что она говорит?
— Правду. Вещи, которые я сама о себе забыла.
— Например?
Маша помолчала. Рассказывать было страшно. Словно слова, произнесённые вслух, сделают безумие реальным.
— Что я смотрела на часы во время последнего допроса. Что я спешила.
Глеб хмыкнул.
— Ты всегда спешишь. У тебя на всё хронометраж. Это не преступление.
— А если из-за этого погиб ребёнок?
Глеб встал, подошёл к ней сзади и положил руки на плечи. Ладони у него были тяжёлые, горячие, с въевшимся запахом формалина, который не брал ни один одеколон. Она откинула голову, прижалась затылком к его животу. Ей было нужно это тепло. Простое, человеческое тепло.
— Маш, — сказал он тихо, — если ты будешь так себя казнить, ты сгоришь за год. А ты нужна. Ты нужна другим детям. Живым.
— Я знаю.
— Ни хрена ты не знаешь. Ты знаешь, что говорит тебе твоя вышитая совесть. Но совесть — плохой советчик. Она не даёт спать, но и не даёт думать.
Он наклонился, поцеловал её в макушку. От него пахло табаком, водкой и всё тем же формалином — вечный запах морга, который она уже почти не замечала. Она закрыла глаза.
— Останься, — сказала она.
— Конечно.
Ночью они лежали в постели, и Глеб уже засыпал, посапывая ей в плечо. Маша не спала. Она слушала тишину. Из кухни не доносилось ни звука. Кукла молчала, словно затаилась, словно не хотела выдавать своего присутствия при чужом.
Около трёх ночи Маша встала, накинула халат и прошла на кухню. Кукла сидела на холодильнике, где они её и оставили. В лунном свете, падавшем из окна, её лицо казалось вырезанным из тёмного дерева. Маша подошла ближе. Единственный глаз блеснул.
— Ты ему не сказала, — раздался шёпот. Не в ушах — в голове.
Маша замерла.
— Чего не сказала?
— Про кота. Ты знала про кота. Ты знала, что он видел, как убивают Барсика. Ты не спросила его об этом. Ты побоялась.
Маша отступила на шаг. Сердце снова забилось в горле.
— Я не знала, — сказала она вслух. — Я не знала, что это так важно для него.
— Ты боялась, что он заплачет, и ты не успеешь записать показания. Ты спешила. Ты всегда спешишь.
— Замолчи.
Кукла замолчала. Но взгляд её стал ещё более тяжёлым.
В спальне заворочался Глеб. Маша быстро вернулась в постель, юркнула под одеяло, прижалась к его спине. Ей было холодно. Очень холодно, хотя батареи шпарили на полную.
Утром Глеб ушёл рано — его вызвали на место происшествия, какая-то бытовуха в районе льнокомбината. Он поцеловал её в висок, натянул своё неизменное пальто, поправил галстук перед зеркалом и ушёл, насвистывая арию Герцога из «Риголетто».
Как только за ним закрылась дверь, в кухне что-то упало. Маша бросилась туда. На полу, у холодильника, лежала кукла. И рядом с ней — магнит на холодильник. Маленький пластмассовый чебурашка, которого Маша купила в Сочи сто лет назад.
Чебурашка был сломан. Голова откатилась в сторону.
Маша подняла куклу.
— Ты это сделала? — спросила она.