Макс Акиньшин – Сборник рассказов (страница 16)
— Хочешь? — повторяет он.
— Нет, сержант! — бодро отвечаю ему и отрываю зубами бумажный узел заряда, потому что по рядам уже несется: «Заряжай!». Он суетливо убегает вдоль строя, а я плюю ему в след жеваной бумагой: побегай еще тут. Глупая бравада, глупая. Встающая в пару резцов в иное время. Но не сейчас. Сейчас на нас несутся мамелюки. Визжащая, поблескивающая сталью и яркими одеждами масса. А справа, у Дезе, они уже прорвали ряды и, возвышаясь над кипящей массой пехоты, рубят наотмашь.
— Дерьмище! — громко объявляет Дюбрейе и оно начинается. Жаку — глашатай неприятностей, и если что говорит, то мы в это непременное вляпываемся. Чего только стоит тот случай с часами нашего капитана. Старик орал как боров, которого холостят.
Военная тюрьма далеко не сахар. Хотя никто не ответит: что лучше. Стоять в первом ряду Нельского полка у пирамид или долбить камень у дороги. Никто. И я молюсь святому Антуану, потому что у меня нет никакого желания умирать. Надеюсь, что чертов святой на этот раз меня не обманет.
Мы даем залп по нестройной конной лаве и приседаем, давая выстрелить шеренге, что стоит за нами. Искры вспархивают в желтый воздух, и конница врывается в наши ряды. Отступаю в сторону и бью байонетом вдогонку пронесшегося конного. Он тонко визжит на одной ноте, потому что я попал ему в поясницу. А Жаку отбив, нацеленную в голову саблю, колет лошадь противника, достать штыком до всадника ему не позволяет рост.
— Дермище! — как заведенный орет он и лупит упавшего мамелюка прикладом. Лупит и лупит, пока тот не перестает шевелиться.
— Дермище! — повторяет достойный сын Пикардии и смотрит мне в глаза. В его взгляде больше дикого, оставшегося человеку от тех мелких хищников, что, вероятно, были нашими предками. Радужки почти нет, и весь глаз его, оставляя небольшой серый контур, залит огромным, пустым зрачком. Вокруг нас пыль и свалка, сквозь ржание лошадей и треск выстрелов прорываются стоны. Мимо Нельской башни опять плывут тела. Только в ней уже нет трех королев, и призраки Бланш и Марго не бродят по мрачным камням.
Мне кажется, что проходят века, прежде чем мы выплываем в реальность, но это лишь пара минут. И атака отбита. Мой раненый еще визжит, слабо перекатываясь по песку. А появившийся ниоткуда сержант добивает его.
— Вперед! — орет он мне в лицо. — Или ты хочешь умереть от поноса?
Умереть от поноса я не хочу. Я вообще не хочу умирать сегодня. И завтра тоже не хочу. И послезавтра, и в конце недели, вообще никогда. Бегу, бегу, бегу рядом с Дюбрейе. По песку под жарким египетским солнцем, от которого наши шейные платки давно мокры, а под киверами пылает огонь.
Пыль мешает видеть, и мы спешим к Нилу, просто так, без цели. Как по направлению к чему-то. Скомандуй нам кто-нибудь: «Назад!», мы с тем же щенячьим задором бежали бы в пустыню. Но сейчас, наша цель Нил и деревенька, лепящаяся к берегу. От нее брызжут в стороны всадники,
— Дермище! — опять орет Жаку и машет мушкетом, его постепенно попускает.
— Заткнись, — сердце мое заходится и трепещет, а дыхание прерывается, заставляя кашлять на бегу. И он, наконец, замолкает. А затем останавливается, потому что весь Нельский полк останавливается.
— Заряжай! — протяжно поют из пыли. Я выдергиваю бумажный цилиндрик и машинально, как и учили, откусываю узел, высыпаю порох в ствол, подаю пыж, пулю и трамбую все шомполом. Руки совершенно не дрожат, хотя в теле по-прежнему ревет кровь.
Под деревней мы стоим долго, достаточно, чтобы успокоится. Дюбрейе подмигивает мне и улыбается, на перепачканном лице зубы неестественно белые.
— Говорят, у турков полно золота?
— У египтян, Жаку..
Но ему все равно. Мысль Дюбрейе уже работает: он видит себя сгибающегося под тяжестью громадного мешка. Да что там говорить: видит себя владельцем трактира, уважаемым, толстым (хотя он и так толст) и довольным жизнью. У него жена, дети, геморрой и он умрет от старческого поноса! Вот оно — счастье солдата. И это главное. Умереть когда-нибудь, но не сейчас.
— Ба, Антуан, — ревет мой товарищ, мундир его расходится на медных пуговицах, являя миру грязную рубаху, — это не важно! У них есть НАШЕ золото!
Он радуется собственной нехитрой шутке и смеется, задрав голову в пыльное небо, под тяжестью сорока веков.
Наше золото! Мы входим в деревню через полчаса, растекшись по улицам в поисках чего-нибудь полезного. Не знаю как другие, а мы с Дюбрейе, рождены под несчастливым расположением звезд, а может, его мамашу боднула корова, когда та ходила с маленьким Жаку в утробе. Или мою мамашу. Или мамашу сержанта, который, как и мы, мечется по деревне. Весь наш улов, после тщательных поисков, состоит из сморщенного черного улыбчивого старика, который тыкает Дюбрейе в грудь
— Атуна укеле! — доверительно шепчет он ему.
— Атуна укеле! — повторяет он.
— Золото, папаша! Золото! — выходит из себя Жаку. И получает в подарок мешок подозрительных орехов, таких же сморщенных, как и их прежний владелец. Дюбрейе свирепеет, под слоем пыли на его толстых щеках проступает царственный багрянец. Он бьет старика наотмашь, и тот валится мешком. А я замечаю что-то болтающееся на тощей шее, что-то, похожее на большую рыбную чешую на шнурке.
— Что это?
Старик разражается длинной и совершенно непонятной тирадой. Затем он произносит то же самое, старательно растягивая слоги, объясняя мне что-то, как кретину. Я качаю головой. На мое счастье, во двор заглядывает сержант, ходивший до армии на торговых судах. Он совершенно расстроен добычей состоящий из двух кувшинов найденных в уборных. Их предназначение слишком очевидно, и это делает грусть начальства еще темней.
— Дюбрейе! Бонне! — орет он и мы вытягиваемся перед ним. — Нашли что-нибудь?
— Орехи, сержант, — поясняет Жаку.
Орехи того совершенно не интересуют. Впрочем, как и чешуя, на которую я положил глаз. Его интересы более практичны, и он допрашивает старика, приветственно бормочущего: Атуна укеле!
И как ни странно добивается результата. Ведь у него есть два универсальных переводчика, у нашего сержанта — два кулака, размером с голову крупного младенца. Они побывали во многих переделках и покрыты вязью шрамов, оставленных зубами рекрутов-бедолаг.
Добытое трудами взаимопонимание дает нам две новости: деревня бедна и то, что болтающееся на шнурке украшение — чешуя с одного из укеле демона нижнего мира Ра Кхана, побежденного кем-то из древних героев. И амулет этот одаривает владельца вечной жизнью. Хотя я и сомневаюсь в этой чепухе, тем не менее, отбираю блестящую безделицу у старого гриба. Зачем ему вечная жизнь? Неужели он хочет умереть от старческого поноса?
— Идиот! — неизвестно почему заключает начальство и отбывает на поиск новых уборных и медных кувшинов, в каждом их которых может обитать джин, исполняющий любые желания французского солдата. Надо только подобрать к нему подход. Пусть даже и с помощью универсальных переводчиков.
Солнце медленно тонет в пыли, пока мы бредем к лагерю мимо занявших переправу гренадеров Мерсье. Я думаю о вечной жизни, и мысли мои текут медленно, прерываемые недовольным бурчанием Дюбрейе. Он копается в своем морщинистом улове и на что — то жалуется, поглощая добычу. Я его не поддерживаю, у меня теперь вся жизнь. Ослепительная и яркая. Я молюсь неведомому богу Атуна Укеле, и мне становится легко. Я радуюсь тому, что у меня теперь что-то есть, помимо возможности убивать и быть убитым. Узнав об этом, Дюбрейе хохочет, хлопая себя по толстым ляжкам. Все, что нельзя сожрать или выпить — выше его понимания, и он великодушно угощает меня орехами. Но я отказываюсь.
Наутро брюки славного сына Пикардии топорщатся, вызывая насмешки. Определенная часть его тела восстала против хозяина, и не поддается ни на какие уговоры и мольбы. Жаку наливается кровью и рассматривает остроумцев, потешающихся над его несчастьем.
Наша палатка ходит ходуном от наплыва любопытных. Самые смелые предлагают пострадавшему верблюдиц и осликов, что везут наши припасы. И Дюбрейестарательно гоняется за шутниками, напоминая сатира — бархотку, преследующего пастушков. А затем с проклятиями убегает в деревню на поиски коварного старика. Дом того естественно пуст как сума нищего и Жаку ничего не остается, как понуро вернуться, чтобы потом, затаившись в тенях палатки, долго молитьсяСан-Бернадетте.
Ближе к полудню он появляется на свет совершенно изможденный, и мы долго спорим с ним: что означает это таинственное «Атуна укеле»?
Дюбрейе твердо стоит на том, что это проклятье, наложенное на него зловредным колдуном, а я со смехом доказываю обратное. Это жизнь, дорогой Жаку! Вечная жизнь!
— Атуна укеле, — шепчу я, наблюдая, как наш сержант поучает вновь прибывших в лагере под Алессандрией.
— Вы свиньи! — ревет он, — грязные свиньи, рожденные в свинарнике. Но я должен вернуть вас вашим матерям!
Альпы сонно перебирают синими тенями, но сержанту не до красот.
— Я должен вернуть вас вашим матерям целыми и невредимыми. И все потому, что у меня тоже есть мать! — заявляет он, грозно вращая глазами. И врет дважды: первый раз о своем долге, а второй — о матери. По-моему он выпал из-под хвоста, какого-нибудь медведя в Беарнских горах. При этом, родитель, узрев произведенное, по всей вероятности сошел с ума. Я делюсь этими соображениями с Дюбрейе, и тот довольно ухает.