18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мадина Вестчестер – 1927 Последний рейс Синано-мару (страница 2)

18

Дождь усилился, смывая с тротуара остатки вчерашнего праздника по случаю открытия нового банка. Такеши спрятал газету за пазуху – рядом с фотографией отца, погибшего на строительстве Южно-Маньчжурской железной дороги.

"Рёта-сан," – мальчик вдруг спросил, глядя на ветерана, – "почему он играет именно "Хару но Уми"?"

Старик достал из-под циновки бутылочку дешёвого сакэ (1,5 иены, с добавлением рисового спирта): "В 1905 году эту мелодию играли перед атакой на Порт-Артур. Теперь она звучит как предупреждение."

Из его потрепанного хаори выпала вырезка о перелёте Линдберга через Атлантику. На полях было написано корявым почерком: "Когда орлы летят слишком высоко, они забывают, кто кормит их птенцов."

Сцена в чайном доме "Сэкисэн"

Хозяйка О-Цуру, бывшая гейша, теперь обслуживавшая новых хозяев жизни, чистила дорогую китайскую вазу.

– В 1905 году, – говорила она, вытирая пыль с фотографии императора Мэйдзи, – когда наши моряки разгромили русских, мы пили сакэ из таких же сосудов. Теперь… – она показала на американский консервный нож, валявшийся рядом с церемониальным чайником, – в них хранят тушёнку "Swift & Company".

Её руки, когда-то умевшие извлекать из кото звуки, достойные императорского двора, теперь дрожали, наливая дешёвый чай банкиру Кавасаки.

– О-Цуру-сан, – засмеялся он, хватая её за запястье, – скоро вы будете подавать "кока-колу" с сэндвичами!

– Возможно, – улыбнулась она, пряча глаза. – Но пока позвольте предложить вам "Сэнтя" – последний чай с плантаций Удзи. Как в старые добрые времена.

Когда банкир ушёл, она подняла чашку, которую он касался губами, и разглядывала её долгие секунды. Затем – резким движением разбила о каменный пол.

"Лучше потерять фарфор, чем забыть себя, – прошептала она, собирая осколки. – Но осколки всё равно режут."

Диалог у доков

Токио, доки Цукудзи. 16 марта 1927 года

Полуденное солнце, словно расплавленный мёд, стекало по стальным корпусам судов. Такеши присев на корточки, разглядывал необычный груз – гроб из вишнёвого дерева с бронзовой табличкой: *"Останки мистера Эдварда Джонсона. Сан-Франциско. 1878-1927"*. Лак блестел неестественно ярко для такого груза.

"Кобаяси-дзи-сан, – прошептал мальчик, – почему у них даже гробы как произведения искусства?"

Старый докер, поправляя свои разбитые очки, задумчиво ответил:

"Видишь ли, Такеши-кун, американцы верят, что даже смерть должна быть упакована как дорогой подарок. На Востоке мы кладем в гроб лишь скромную ветку сакуры, а они – целые состояния."

Его пальцы дрогнули, когда крышка неожиданно приоткрылась, обнажив белую манжету рубашки с инициалами "EJ". На запястье покойного часы "Rolex Oyster" – первые в мире водонепроницаемые, выпущенные всего год назад.

"Матерь Будды…", – вырвалось у Кобаяси. Его опытные глаза сразу отметили несоответствие: часы показывали 9:17, хотя солнце стояло высоко.

Ветер донёс запах гниющей рыбы и бензина. На воде качалась разукрашенная лодка – реклама нового кинотеатра «Ginza Palace» с афишей «Метрополис» Ланга. Лицо робота-Марии, наполовину стёртое волнами, теперь походило на маску Но.

– Эй, мальчик! – крикнул американский моряк с парохода «SS Silverstar», швырнув Такеши жевательную резинку. – Лови вкус цивилизации!

Резинка упала в лужу с нефтяной плёнкой. Кобаяси сгорбился:

– В 1905-м мы топили русские корабли. Теперь ловим их жвачку…

Из дневника учителя Судзуки (1926):

"Когда чужая культура приходит как товар, а не как гость, она оставляет после себя не взаимопонимание, а лишь пустые обертки от жевательной резинки и неудобные вопросы."

Внезапно из гроба раздался щелчок – механизм часов запустился сам. Стрелки закрутились в обратную сторону.

Токио, район Асакуса. 16 марта 1927 года. 5:23 утра.

Рассвет только начинал размывать ночные тени, окрашивая небо в бледно-серые тона, когда Такеши, кутаясь в поношенное хаори с выцветшим фамильным гербом, пробирался по пустынным улицам. Воздух был насыщен сложной гаммой запахов – жжёная древесина от недавно отстроенных домов, влажная земля после ночного дождя, и едва уловимый солоноватый аромат реки Сумида, смешавшийся с копотью от угольных печей. Эта своеобразная "парфюмерия Токио" стала привычной после Великого землетрясения 1923 года, когда город, словно феникс, начал восставать из пепла.

У основания разрушенного газового фонаря, чьё ржавое основание до сих пор хранило следы того страшного пожара, сидел слепой ветеран Ито. Его сямисэн – некогда прекрасный инструмент из красного сандалового дерева с перламутровыми инкрустациями в виде цветущих вишен – теперь лежал на коленях, как раненый журавль. Три струны уже давно исчезли, и лишь одна, самая толстая, сделанная из шёлка высшего качества (такие использовали придворные музыканты эпохи Эдо), ещё сохранилась, напоминая о былом величии.

"Ито-сан…", – осторожно окликнул мальчик, замечая, как утренний ветерок шевелит седые волосы старика. Его голос прозвучал особенно громко в предрассветной тишине, нарушаемой лишь редкими криками уличных торговцев, начинавших свой день.

Старик медленно поднял лицо, изборождённое глубокими морщинами и шрамами, оставленными осколками под Порт-Артуром. Его мутные глаза, лишённые зрения с того рокового дня 1905 года, когда русская шрапнель ослепила его навсегда, казалось, видели что-то за гранью этого мира.

"Холодно, мальчик?", – он хрипло рассмеялся, и его дыхание превратилось в маленькое облачко на холодном воздухе. "Когда тебе семьдесят, холод становится твоим вторым именем. А вот голод… Голод – это особый мастер пыток. Он не даёт забыть, что ты ещё жив."

Из ближайшей харчевни "Утренний карп", где готовили первый завтрак для докеров и рикш, донёсся насыщенный аромат мисо-супа с тофу и вяленой скумбрией. Хозяйка, женщина лет пятидесяти с руками, покрытыми ожогами от постоянного контакта с кипятком, появилась в дверях, держа в руках старую фаянсовую миску с дымящимся бульоном.

"Последний раз, старик", – сказала она, и в её голосе звучала не столько грубость, сколько усталая покорность судьбе. "Завтра – либо десять сэн, либо твой инструмент. У самой семья, понимаешь ли."

Ито медленно провёл дрожащими пальцами по единственной оставшейся струне. Звук получился дрожащим, но удивительно чистым – будто последний крик уходящей эпохи. Затем, с резким движением, словно отрубая себе палец, он снял эту струну – ту самую, что когда-то играла перед самим генералом Ноги во время осады Порт-Артура.

"Музыка умирает последней…", – прошептал он, протягивая драгоценную шёлковую нить. "Но она воскресает первой, когда все остальные голоса уже замолкли."

Такеши видел, как дрожали руки старика, когда он принимал миску. Ветеран не ел, судя по впалым щекам и выпирающим скулам, несколько дней. Его грязный кимоно с едва различимым гербом когда-то знатного самурайского рода висел на нём, как на вешалке.

В этот момент из-за угла донёсся шум нового автобуса "TGE" (Tokyo Gas Electric), который только начал курсировать по этому району. Его рёв заглушил последние ноты умирающей музыки, а выхлопные газы смешались с ароматом утреннего бульона, создавая странную метафору нового времени.

Улица Гиндза. 13:40.

Такеши пробирался по оживлённой улице, где запах жареных каштанов смешивался с едким дымом из фабричных труб. Над головой пестрели вывески: "Кафе «Лион» – настоящий французский кофе!", "Магазин «Мацуя» – швейные машинки «Зингер» в рассрочку!", а рядом – скромная табличка старого магазинчика кимоно, почти затерявшаяся среди ярких неоновых букв.

У витрины универмага "Мацузакая", где манекены в смокингах соседствовали с традиционными хаори, стояли двое студентов. Первый – в новеньком костюме от "Tailor Toyo", с галстуком, заколотым дорогой булавкой в виде якоря (подарок от дяди-судовладельца), нервно постукивал лакированными туфлями по тротуару. Второй – в поношенном, но безупречно чистом гакуране, с потрёпанным томом Ницше под мышкой, задумчиво смотрел на клубы дыма, поднимавшиеся над промышленным районом.

"Ты видел новые автомобили «Ford» у здания парламента?" – восторженно воскликнул первый, поправляя пенсне. "Вчера сам министр торговли выходил из такой машины! Это и есть прогресс! Скоро и у нас будут широкие авеню, как в Нью-Йорке!"

Второй студент медленно повернулся. Его пальцы сжимали книгу так крепко, что костяшки побелели. Он глубоко вдохнул воздух, пропитанный гарью, и горько усмехнулся:

"Они называют это прогрессом, но почему тогда пахнет горелым?" – Он указал на фабричные трубы вдалеке, чёрные клубы которых стелились по небу, как тучи. "Вчера в школе Судзуки трое детей потеряли сознание от смога. Учитель открыл окно – и через пять минут класс закашлял, будто в газовой атаке."

Первый студент заёрзал, его пальцы нервно забарабанили по крышке карманных часов "Omega":

"Это временные издержки! Через десять лет, когда все фабрики перейдут на новые стандарты…"

"Через десять лет," – перебил его второй, резко повернувшись так, что солнце отразилось в его очках, – "мы будем дышать через марлевые повязки и вспоминать, как пахла цветущая сакура в парке Уэно. Вспоминать, как пахнет дождь на кедровых досках старого храма. А наши дети будут спрашивать: «Папа, а что такое «чистый воздух»?»"