18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Люська Томич – Тишина после До мажор (страница 2)

18

Он пытается повернуть голову, чтобы увидеть ее в дверном проеме. Мышцы шеи дрожат от напряжения. Капля пота скатывается по виску. Удается лишь на долю градуса. Он видит только край дверного косяка и тень, мелькающую на кухне. Аня… Он хочет позвать ее. Просто чтобы услышать ее голос. Чтобы знать, что она рядом. Но горло сжато спазмом. Выходит лишь булькающий звук, похожий на стон.

Ритуал. Анна поворачивается, услышав этот звук. Ее лицо мгновенно меняется. Маска усталой отрешенности сменяется выражением тревожной сосредоточенности, натянутой заботы.

– Пап? Ты что? – Голос хрипловатый от недосыпа, но она старается вложить в него мягкость. Она подходит к кровати.

Вид отца – удар под дых. Каждый раз. Лицо осунулось за последние месяцы, кожа натянулась на скулах, приобрела желтовато-серый оттенок. Глаза кажутся огромными в глубоких впадинах. Руки, лежащие поверх одеяла, – костлявые, с синеватыми прожилками, пальцы скрючены, как когти старой птицы. Но хуже всего – выражение в этих глазах. Такая бездонная тоска и беспомощность, что Анне хочется завыть. Вместо этого она бережно поправляет одеяло.

– Все хорошо, пап. Овсянка почти готова. Сейчас принесу. Хочешь пить?

Он пытается кивнуть. Движение едва заметное, больше похожее на мелкую дрожь головы. Глаза говорят: Да.

Анна берет со столика специальную кружку с носиком и трубочкой. Наливает кипяченой воды, остуженной до нужной температуры. Проверяет локтем, как когда-то проверяла молоко для ребенка. Аккуратно подносит трубочку к его губам.

– Пей, папочка. Маленькими глоточками.

Он пьет. Глотает с трудом. Часть воды вытекает из уголка рта. Анна ловко подставляет салфетку, вытирает. Руки ее делают это автоматически, но взгляд мягкий, терпеливый. Внутри – ураган. Почему он? Почему так? За что? Старые, избитые вопросы, на которые нет ответа. Только гнев на несправедливую вселенную и глухая, животная тоска.

Покормить – целая операция. Анна поднимает изголовье кровати с помощью механического рычага. Скрип механизма кажется оглушительным в тишине комнаты. Она садится на край кровати, подкладывает под спину отца дополнительную подушку, чтобы он не сполз. Каждое прикосновение к его телу – осторожное, выверенное. Она знает все его больные места, все точки, где кожа истончилась и грозит пролежнем. Подносит ложку с овсянкой. Он открывает рот. Движение вялое. Губы дрожат. Она закладывает кашу. Он пытается жевать. Челюсти двигаются медленно, с усилием. Видно, как напрягаются мышцы шеи. Глотает. Снова часть вытекает. Салфетка. Снова ложка. Молчание. Только его тяжелое дыхание и тиканье часов. Она ловит его взгляд. В нем – извинение. Вечное, горькое извинение за то, что он заставляет ее это делать. Она улыбается. Натянуто, но старается.

– Ничего, пап. Все хорошо. Еще ложечку. Надо кушать, чтобы силы были.

Она врет. Силы уходят безвозвратно. Они оба это знают. Но ритуал должен быть соблюден. Это их общая ложь во спасение, их крошечный островок нормальности в море безнадеги.

Она вспоминает его другим. Высоким, сильным. Как он подбрасывал ее вверх, смеясь, и ловил. Как учил держать отвертку, объяснял устройство двигателя. Как водил в парк и покупал мороженое. Как стоял в зале на ее первом сольном выступлении в музыкальной школе, с огромным букетом, и его глаза сияли такой гордостью, что ей казалось – она может свернуть горы. Теперь горы свалились на них обоих, похоронив все.

А когда Анна моет отцу голову (редкая минута почти нормального контакта), капля мыльной пены падает ему на нос. Он не может стереть, но Анна видит, как его глаза (единственное живое) смеются. На секунду – почти старый папа. И эта капля пены на его носу – абсурдный, трогательный и мимолетный символ их былой легкости. Она стирает пену, и смех в глазах гаснет.

Скрипка. После кормления, после уборки, купания, после смены прокладок и обработки кожи специальным кремом (этот запах – смесь цинка и чего-то медицинского – теперь въелся в кожу Анны навсегда), когда он лежит, приподнятый, и смотрит на нее усталыми, но более спокойными глазами, наступает время.

Она подходит к этажерке в углу. Не к шкафу, не к сейфу. К старой, потертой этажерке из светлого дерева, на которой, среди книг и пузырьков с лекарствами, лежит футляр. Черный, потертый по углам, замок чуть потускнел. Анна берет его с почти религиозной осторожностью. Открывает. Внутри, на бархате, выцветшем до серо-лилового, лежит она. Скрипка. Не Страдивари, конечно. Хорошая студенческая копия, купленная когда-то по случаю, на все сбережения Михаила. Но для Анны – это святыня. Последняя связь с миром, который мог бы быть ее.

Она берет инструмент. Дерево теплое под пальцами, несмотря на пыль. Смычок. Канифоль. Она садится на стул у окна, напротив кровати. Не говорит ни слова. Просто начинает настраивать. Звуки открытых струн – чистые, но какие-то… робкие. Застенчивые. Как будто скрипка стесняется петь в этой комнате смерти.

Анна закрывает глаза на мгновение. Глубокий вдох. Выдох. Она должна отключиться. От усталости. От запахов. От тиканья часов. От собственной горечи. Для него. И – крадучись – для себя.

Первые ноты. Они дрожат, неуверенные. Потом… Потому что это Бах. Потому что это Ave Maria. Гуно. Знакомая до боли мелодия. И музыка начинает литься. Не идеально. Не так, как она играла бы на сцене. Струны иногда фальшивят чуть-чуть, смычок чуть дрожит от усталости в руке. Но в этой неидеальности – вся правда. Вся боль. Вся невысказанная любовь. Вся тоска по утраченному.

Анна играет. Не глядя на ноты. Глядя на отца. И видит чудо. На его изможденном лице происходит преображение. Морщины разглаживаются. Взгляд, тусклый и страдальческий, вдруг становится ясным, глубоким, полным невероятной нежности и… гордости. Все той же гордости, что была много лет назад в школьном зале. Он смотрит на нее, на ее руки, летающие над грифом, и в его глазах – целый мир. Мир, где она – королева. Мир, где нет болезни. Мир, где его дочь – гений, и он это знает.

Внутренний монолог Михаила: «Звук. Чистый. Сквозь вату. Сквозь эту вечную, липкую вату боли и лекарств. Как она пробивается? Как струйка света в погреб. Аня… Моя девочка. Руки. Смотри, какие руки. Помнишь, крошка? Первый раз скрипочку в руки дал – меньше твоей ладошки была, игрушечная. А ты – так серьезно! Бровь домиком, как сейчас. "Пап, а она настоящая?" Настоящая, солнышко. Как и ты. Как твой дар. Который я… я…

Нет. Не думать. Слушать. Только слушать. Пусть этот звук смоет… смоет запах этой проклятой мази. Смоет хрип в груди. Смоет меня. Да, смоет меня, Анечка. Унеси с собой. Вон туда, за окно. Где филармония. Где твоя жизнь должна быть. Где она была… до меня. До этой тюрьмы из плоти.

Он пытается пошевелить рукой. Пальцы дергаются. Анна видит это краем глаза.

Внезапные флэшбеки Михаила:

День Ноль (Первая Трещина):

Михаил стоит у кульмана. Его любимая рейсфедер с пером №0, инструмент ювелирной точности, выскальзывает из пальцев. Не падает – он успевает поймать ее левой рукой. Но движение резкое, неловкое. Чертеж гидротехнического узла нового моста украшает клякса размером с пятак.

Внутренний монолог: «Черт! Неужели масло на пальцах? Нет… Кисть пустая. Сухая. Почему не слушается? Тремор? Стресс? Переработал вчера… Надо скрыть.» Он бросает быстрый взгляд на дверь – пусто. Срывает испорченный лист ватмана, комкает с яростью, швыряет в корзину. Рука левая, поймавшая рейсфедер, дрожит мелко, как в лихорадке. Он сжимает кулак, ногти впиваются в ладонь. «Молчи, тело. Молчи.»

День Пятнадцатый (Нарастающий Гул): Совещание в кабинете начальника. Михаил сидит, стараясь держать спину прямо, руки на столе, сцеплены – чтобы скрыть дрожь. Когда нужно передать папку с расчетами молодому инженеру Семену, его правая рука замирает на полпути. Мышцы будто каменеют. Папка падает на пол, рассыпая листы.

Внутренний монолог: «Подними! Подними сейчас же! Ноги, встаньте! Помогите рукам!» Но ноги – свинцовые колонны. Он видит, как Семен, смущенно улыбаясь, быстро собирает бумаги. Видит взгляд начальника – не раздражение, а… озабоченность? «Жалость. Боже, нет. Не жалость. Лучше б кричал.» Он пытается встать помочь – тело отвечает тупым неповиновением. «Скажи что-то. Шутку. «Возраст, понимаешь…» Врубайся, язык!» Из горла вырывается лишь хриплое: «Извините… заторопился.» «Ложь. Жалкая, прозрачная ложь. Они видят.»

День Сороковой (Лестница в Ад):

Лестница между этажами. Раньше – два шага. Теперь – испытание. Михаил хватается за перила. Правая нога поднимается нормально. Левая – волочится, цепляется носком за ступеньку. Он спотыкается. Падает вперед, ударяясь коленом, хватаясь за холодный металл перил. Рядом пробегает секретарша Лена: «Михаил Семенович! Ой, давайте помогу!» Её рука под локоть – как раскаленный укол стыда.

Внутренний монолог: «Оттолкни ее! Я не калека! Я – главный инженер проекта!» Но сил оттолкнуть нет. Он позволяет поднять себя, опираясь на ее хрупкое плечо. Запах ее духов смешивается с запахом его пота – пота беспомощности. "Они все видят. Шепчутся за спиной. «С Михаилом что-то не то…» «Видал, как он упал?» «Алкоголь?» Предатели. Все. Тело. Коллеги. Эта лестница.» Каждая ступенька теперь – напоминание: ты больше не хозяин здесь.