реклама
Бургер менюБургер меню

Люк де – Размышления и максимы (страница 18)

18px
И я за жизнь свою так мало трепещу, Что слово «властелин» к тебе не обращу —

несомненно, почти все нашли бы ее слова возвышенными и рукоплескали бы им.

Корнель слишком часто совершал эту ошибку — витийством подменял высокие чувства, декламацией — красноречие. Кое-кто из замечавших его склонность к ненатуральности оправдывали поэта стремлением показать людей такими, какими бы им следовало быть,[79] то есть не отрицали, что во всяком случае он не списывал их с натуры — признание, разумеется, немаловажное. Корнелю, очевидно, мнилось, что, наградив своих героев ненатурально возвышенным характером, он превзошел натуру. Живописцы в этом отношении менее самонадеянны. Изображая ангелов, они придают им черты детей, отдавая тем самым должное природе, их бесконечно разнообразной модели. Хотя воображению тут есть где разгуляться, мастера кисти отлично знают — человеческая фантазия весьма изобретательна по части всяческих химер, но вдохнуть жизнь в собственные свои вымыслы она неспособна. Если бы Корнель задумался над тем, почему все хвалебные речи так холодны, он понял бы, что повинно в этом желание ораторов сообразовать человеческую суть со своим представлением о ней вместо того чтобы свои представления почерпнуть в самом человеке.

Заблуждение Корнеля меня ничуть не удивляет: хороший вкус — это всегда тонкое и безошибочное понимание прекрасной натуры и свойствен он лишь тем, чьи мысли исполнены натуральности. У Корнеля, жившего в эпоху жеманства, не могло быть верного вкуса: свидетельство тому не только его собственные творения, но и те, которые он взял за образец, отыскав их у напыщенных испанских и латинских авторов,[80] чью страсть к грандиозному предпочел куда более благородной и трогательной простоте греков.

Отсюда его натянутые противопоставления, грубые небрежности, бессчетные вольности в обращении с языком, темноты, высокопарность и, наконец, фразы-повторы, в которых одна и та же мысль излагается на разные лады, словно в длинных периодах проповеди.

Отсюда же нескончаемые препирательства, которые иной раз портят самые сильные сцены, ибо невольно начинает казаться, что присутствуешь при публичном чтении философского трактата, где автор все запутал с единственной целью потом все распутать. При этом герои трагедий Корнеля излагают сложные и хитроумные доказательства, как заправские педанты, или позволяют себе играть мыслями и словами[81] наподобие школяров или законников.

Но и эти хитросплетения меньше коробят меня, чем низменность некоторых сцен. Так, в замечательном в общем диалоге Куриаций говорит Горацию перед тем, как тот уходит со сцены:

А мне ты все же свой — тем горше я страдаю, Но мрачной гордости твоей не понимаю. Как в наших бедствиях достигнут в ней предел, Я чту ее, но все ж она не мой удел. Гораций, герой трагедии, отвечает ему: Да. мужества искать не стоит против воли. Когда отраднее тебе стенать от боли, — Что ж, облегчать ее ты можешь без стыда. Вот и сестра моя рыдать идет сюда.[82]

Корнель, по всей видимости, хотел живописать неистовую доблесть, но подобает ли человеку даже в порыве неистовства так отвечать другу и сопернику, исполненному скромности? Гордость — страсть в высшей степени театральная, но, проявляясь без должных оснований, она низводит себя до уровня тщеславия и суетности. Дерзну сказать все до конца: на мой взгляд, замысел характеров у Корнеля почти всегда благороден, но воплощение слишком часто недостойно этого замысла, общий тон пиесы неверен или неприятен. Героям Расина порою не хватает величия, зато слог его выдает руку мастера, ибо неизменно верен правде и натурален. Не удалось мне найти в характерах Корнеля и черт той простоты, которая свидетельствует о широте ума. Эти черты мы в изобилии находим у Роксаны, Агриппины, Иодая, Акомата, Гофолии.[83] Поясню свою мысль: Корнелю было дано живописать добродетели суровые, беспощадные, непреклонные, а Расин создавал характеры возвышенные, не прибегая к рассуждениям и нравоучительству, ибо в каждом слове истинно великих людей невольно запечатлевается их душа. В особенно выгодном свете предстает перед нами Иодай, когда с величавой нежностью и простотой обращается к маленькому Иоасу, стараясь не подавлять ребенка слишком глубокомысленными речами; все это относится и к Гофолии. Корнель, напротив, желая показать возвышенный характер своих героев, нередко становится ходулен, и как тут не подивиться, что та же кисть иной раз живописует героизм столь энергичными и столь естественными чертами.

Тем не менее, когда сравнивают этих поэтов, Расина хвалят как будто лишь для того, чтобы возвеличить Корнеля. Пусть бы последнего славили за то, что он был несравненный мастер сочинять громкие фразы, — с этим я согласен; но если речь идет об искусстве Расина, об искусстве все ставить на свои места, метко характеризовать людей, их страсти, нравы, дарования, чураться темнот, излишеств, фальшивого блеска, быть верным натуре и при том вкладывать в свои творения пыл, изящество, высокое благородство, — возможно ли не признать, что подобное искусство присуще только гениям, что оно и есть тот образец, которому так усердно и так безуспешно подражают заурядные писатели? Чем одушевлены бесподобные речи Антония в трагедии «Смерть Цезаря»,[84] как не великим умом и подлинным красноречием автора этой пиесы?

Даже лучшие трагедии Корнеля слишком часто страдают отсутствием помянутых свойств. Я отнюдь не отрицаю, что с точки зрения замысла и развития действия они, как правило, очень хороши. Более того, на мой взгляд, он как никто другой умел сталкивать и противополагать действующих лиц в своих пиесах. Но слишком частое пренебрежение искусством излагать мысль точными словами и хорошим стихом — а, может быть, неправильное понимание этого искусства, — принижает многие достоинства Корнеля. Ему словно неведомо, что драматическое творение только тогда дарует удовольствие читателю или же, будучи представлено на театральных подмостках, создает иллюзию правды у зрителей, когда с помощью неиссякаемого красноречия оно непрерывно владеет их вниманием; если же сочинитель допускает много мелких промахов, внимание публики ослабевает и рассеивается. С давних пор известно, что для любого произведения в стихах всего важнее выразительность слов. Таково убеждение великих поэтов, и оно не нуждается в доказательствах. Кто ж не знает, до чего неприятно не только читать плохие стихи, но и слушать плохое чтение стихов хороших. Если напыщенность актера уничтожает естественную прелесть поэтического сочинения, то могут ли дурно выбранные слова и напыщенность самого поэта не отвратить и от его вымысла, и от его идей?

Есть недостатки и у Расина. Любовная интрига в некоторых пиесах развивается вяло и медленно. Его трагедиям не хватает стремительности. Герои слишком часто бездействуют. Мы отмечаем в творениях этого поэта скорее возвышенность, нежели энергию, отделанность слога, нежели смелость. Владея искусством рождать сострадание в ущерб ужасу и восторг в ущерб удивлению,[85] Расин не достиг вершин трагического, доступных некоторым авторам. Человеку не дано владеть всеми дарованиями без изъятия. Но будем справедливы и признаем, что ему одному удалось сообщить нашему театру такой блеск, придать словам такую возвышенность, наделить их такой прелестью. Вдумайтесь в его произведения непредубежденно: какие в них легкость и богатство, сколько поэзии, сколько выразительности! Кому удалось создать язык великолепнее, проще, разнообразнее, благороднее, гармоничнее, трогательнее? Кто более верен правде в диалогах, в сравнениях, в характере героев, в изображении страстей? И такая ли уж дерзость утверждать, что никогда не было во Франции гения вдохновеннее и поэта красноречивее, нежели Расин?

У Корнеля, который застал на наших театральных подмостках пустыню, было то преимущество, что он образовал вкус своих современников, согласуясь лишь с собственной натурой. Расин пришел вслед за ним, и мнения публики разделились. Будь мы в силах изменить порядок их появления, возможно, изменилось бы и наше суждение об этих авторах.

Все это так, скажут мне, но Корнель пришел первый, и наш театр создал именно он. Согласиться с подобным утверждением я не могу. У Корнеля были великие образцы среди древних авторов; Расин ничего у него не заимствовал, он выбрал дорогу не просто иную, но, позволю себе сказать, прямо противоположную, и его оригинальность сомнению не подлежит. Если Корнель имеет право на славу открывателя, то в равной мере имеет его и Расин. Учители были у того и у другого, но чей выбор правильнее, и кто более умело им подражал?

Расина упрекают в том, что характеры его героев не отмечены чертами времени и нации, их породивших,[86] но великие люди принадлежат всем векам и нациям. Придайте виконту де Тюренну и кардиналу де Ришелье характерные черты их века — и они оба станут неузнаваемы. Истинно высокие умы потому и высоки, что в какой-то мере выходят за рамки выработанных понятий и обычаев. Разумеется, следы тех и других остаются, но подобная малость затрагивает суть героя не больше, чем прическа и платье актера, который играет его на сцене, и поэт имеет право пренебречь этой малостью, все свое внимание сосредоточив на ярком живописании характера столь сильного и возвышенного, гения столь блистательного, что на него равно может притязать любой народ. Да и вообще я не согласен с утверждением, будто Расин погрешает против этих пресловутых правил, установленных для театральных пиес. Не будем говорить о его слабых трагедиях — об «Александре», «Фиваиде», «Беренике», «Есфири»,[87] — где тоже немало красот. Судить автора следует не по первым пробам пера и не по тем пиесам, которых у него немного, а по тем, которые составляют большинство, по его шедеврам. Кто решится сказать, что Акомат, Роксана, Иодай, Гофолия, Митридат, Нерон, Агриппина, Бурр, Нарцисс, Клитемнестра, Агамемнон не принадлежат своему времени, не наделены чертами, приданными им историками? Если Баязид и Кифарес[88] похожи на Британика, если для игры на сцене их характеры слабы, хотя ничуть не надуманы, можно ли на этом основании обвинять Расина в том, что он вообще не умел создавать характеры, он, обладавший замечательным даром лепить своих героев так правдиво и благородно?