реклама
Бургер менюБургер меню

Люк де – Размышления и максимы (страница 17)

18px

МОЛЬЕР[63]

Мольер, мне кажется, заслуживает некоторого порицания за слишком низменные темы своих комедий. Лабрюйер,[64] почти столь же одаренный, живописал людские изъяны с не меньшей силой и правдивостью, но, на мой взгляд, его картины ярче и возвышенней.

Можно сопоставить Мольера и с Расином. Оба они были знатоками человеческого сердца, оба всегда блюли верность натуре. Расин передавал ее черты, описывая страсти людей с возвышенной душой, Мольер — нравы и чудачества людей заурядных. Один с редким обаянием забавляет нас ничтожными происшествиями, другой волнует величавым и проникновенным изображением событий из ряда вон выходящих. Что касается диалогов, превосходство несомненно на стороне Мольера: они никогда не бывают у него вялыми, ибо неуклонная и меткая верность характерам придает интерес любой реплике. Тем не менее я считаю, что, сравнивая поэтический дар этих авторов, было бы несправедливо ставить их в один ряд. Дело тут даже не в превосходстве высокого рода литературы, в котором творил Расин, дело в самом Мольере, чей слог пестрит такими небрежностями, такими странными, неподобающими выражениями, что, осмелюсь сказать, немного найдется поэтов, грешивших столь же неправильными, дурными стихами.

«Думая разумно, он часто пишет невнятно, — говорит знаменитый архиепископ Камбрейский[65] в послании «О красноречии». — Слог его столь же натянут, сколь ненатурален. Теренций[66] с изящной простотой изложит в нескольких словах мысль, которую наш автор будет расписывать, уснащая множеством метафор, граничащих с галиматьей. Я куда больше ценю его прозу, нежели стихи», и т. д.

Однако, по общему мнению, никто из наших драматических писателей не достиг таких высот, как Мольер в избранном им роде, и объясняется это, вероятно, тем, что он более других верен натуре.

Весьма поучительный урок для начинающих литераторов.

КОРНЕЛЬ И РАСИН

Немногими своими познаниями в поэзии я обязан тому, что вычитал из произведений г-на де Вольтера. Задумав написать о Корнеле и Расине, я поделился с ним мыслями об этих авторах, и он был так добр, что в опровержение моей критики показал мне пассажи у Корнеля, особенно достойные восхищения. Это побудило меня вновь прочитать лучшие его трагедии, и я сразу обнаружил в них те удивительные красоты, о которых говорил г-н де Вольтер. Прежде я не обращал на них внимания, расхоложенный или предубежденный недостатками или скорее всего по самой своей природе менее чувствительный к особенностям его достоинств. Просвещенный г-ном де Вольтером, я стал бояться, что видел в неверном свете и Расина, и даже изъяны Корнеля, но, прилежно перечитав того и другого, своего мнения о наших прославленных поэтах не изменил и сейчас его изложу.

Герои Корнеля часто произносят речи о возвышенных чувствах, не рождая в нас никакого отклика; герои Расина рождают его, не произнося ни слова о них. Одни говорят — и всегда слишком длинно, — дабы проявить себя, другие проявляют себя уже тем, что заговорили. Корнель как будто вообще не понимает, что характер великих людей куда чаще сказывается в том, о чем они умалчивают, чем в том, о чем разглагольствуют.

Чтобы обрисовать натуру Акомата,[67] Расин вкладывает в уста этого визиря следующую реплику в ответ на слова Османа[68] о любви к нему янычар:

Ты думаешь, Осман, моя былая слава Сияет и досель все так же величаво? Но если в памяти турецких войск я жив, Откликнутся ль они сейчас на мой призыв?

Первые две строки показывают нам опального полководца, взволнованного воспоминаниями о былой славе и приверженности к нему воинов, третья и четвертая — мятежника, вынашивающего некий замысел: вот так люди невольно выдают себя. У Расина можно найти множество примеров, куда более убедительных, чем этот. В той же трагедии Роксана, уязвленная холодностью Баязида, делится своим недоумением с Аталидой,[69] а когда та начинает уверять, что брат султана любит ее, бросает только:

Знай, жизнь царевича на волоске висит.

Таким образом, султанша не тратит времени на объяснения: «У меня гордый и неукротимый нрав. Моя любовь ревнива и неистова. Я погублю царевича, если он мне изменит». Поэт опускает ее признания, но мы мгновенно все, угадываем, и образ Роксаны встает пред нами с особенной живостью. Так Расин изображает своих героев и лишь в редких случаях отступает от этого правила; я привел бы еще немало блестящих примеров, если бы его творения не были так известны.

А теперь послушаем Корнеля и уясним себе, с помощью каких средств рисует характеры своих героев этот автор. Вот что в трагедии «Сид» говорит граф:[71]

Для воспитания нужней пример живой: Монарх по книгам долг не постигает свой, И важно ли, что счет годам вы потеряли, Что все они затмят один мой час едва ли? Вы были смельчаком, а я остался им. Я — щит отечества; пред именем моим Трепещет Арагон, дрожит тайком Гренада. Кастилье мой клинок надежная ограда. Не будь меня, враги давно пришли б сюда, И вы б под их ярмом согнулись навсегда. Мне слава каждый день плетет венок лавровый И воздает хвалу моей победе новой. Окреп бы духом принц, ведя на бой войска Под сенью моего всесильного клинка, И, подражая мне в искусстве ратоборства, До срока проявил те смелость и упорство, Без коих титул...

В наши дни не найдется, пожалуй, человека, который не чувствовал бы нелепую кичливость подобной речи — на это, кажется, указывали задолго до меня.

Вина за нее ложится не столько на Корнеля, сколько на тот век, когда он писал, и на множество дурных образцов, бывших у него перед глазами. Но вот стихи, до сих пор вызывающие хвалу; поскольку они менее ходульны, то и впрямь могут ввести в заблуждение. Корнелия, вдова Помпея, обращается к Цезарю:[73]

Пусть, Цезарь, рок меня в оковы ввергнул ныне, Но пленницу не мог он превратить в рабыню, И я за жизнь свою так мало трепещу, Что слово «властелин» к тебе не обращу, Красс-младший и Помпей со мной делили ложе, Отец мой — Сципион, и забывать негоже Мне, римлянке, о том, что, как ни стражду я, Чураться слабости должна душа моя. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Я — римлянка, о чем тебя предупреждала, А, значит, и в плену пребуду столь горда, Что не взову к тебе с мольбою никогда. Как хочешь поступай. Я лишь напоминаю, Что я — Корнелия и слова «страх» не знаю.

И вот еще одно место, где та же Корнелия говорит о Цезаре, карающем убийц Помпея:

Здесь чувство и расчет случайность так сплела, Что я у Цезаря в долгу бы не была, Когда б не верила, что об одной лишь мести Сама бы думала на Цезаревом месте И что, как каждому, в ком дух великий скрыт, О ближнем по себе судить мне надлежит.

«Мне сдается, — говорит г-н де Фенелон в том же послании «О красноречии», — что у наших авторов римляне изъясняются слишком выспренно... Как непохоже велеречие Августа в трагедии „Цинна“[75] на скромную простоту, с какой Светоний обстоятельно описывает его привычки. Тит Ливий, Плутарх, Цицерон, Светоний[76] в один голос говорят нам о римлянах как о людях, чьи сердца исполнены гордыни, но речи просты, естественны, скромны» и т. д.

Именно эта напыщенная величавость, которую мы приписываем римлянам, всегда казалась мне главным недостатком наших театральных пиес и камнем преткновения для поэтов. Разумеется, гордость внушает почтение неискушенным людям, но умам утонченным сразу становится очевидной вся натянутость, вся фальшь кичливых, высокопарных словоизлияний. Заурядным поэтам ничего не стоит вложить в уста своих героев надменные речи. Трудность состоит в том, чтобы возвышенные слова оказались уместными и правдоподобными. Преодолеть ее умел великий Расин, но мало кто обращал внимание на этот его удивительный дар. В репликах расиновских героев так мало искусственной приподнятости, что звучащая в них гордость проходит незамеченной. Поэтому когда Агриппина, взятая под стражу по приказу Нерона[77] и вынужденная оправдываться, начинает свою речь столь простыми словами:

Поближе сядь, Нерон. Все говорят, что надо Мне оправдать себя. Вот только в чем?..

— думаю, очень немногие понимают, что она как бы приказывает Нерону подойти к ней и сесть, хотя ей предстоит держать ответ за все содеянное и уже не перед сыном, а перед своим повелителем. Если бы она сказала, как Корнелия:

Нерон, пусть рок меня в оковы ввергнул ныне, Но пленницу не мог он превратить в рабыню,