Дозволь прежде всего поведать о моем исчезновении из Константинополя. В тягость мне было то, что патриарх истребовал меня из старого монастыря, — отчасти потому, что нас с тобой разлучили как раз тогда, когда разум твой открылся приятию и пониманию истины. Однако зов этот я счел зовом Господа и ослушаться не посмел.
Засим последовал вызов к императору. Ему ведомо было о моей жизни, и он хотел, чтобы я послужил примером для его закосневших в пороках царедворцев. Я отказался. Патриарх, однако, настоял, и я против собственной воли назначен был каниклием, хранителем пурпурных чернил. Несчастная то оказалась доля. Что такому, как я, близость к трону? К чему мне власть, если не может она послужить делу сострадания, справедливости и милосердия? Что есть легкая жизнь, как не постоянная опасность обрести привычки, пагубные для будущего спасения? Скольких страдальцев пришлось мне перевидать! Сколь мучительно было смотреть на них, зная, что помочь им выше моих сил! Видел я и злокозненность, царившую при дворе. Но стоило мне возвысить голос, в ответ раздавались одни лишь насмешки. Когда доводилось мне посещать торжества в том или ином храме, видел я одно лишь криводушие в рясах. Как часто, зная, что руки тех, что служат у алтаря Святой Софии — прибежища святости, сравнимого с одним лишь храмом Соломона, — запятнаны грехом, — как часто, видя, как руки эти воздевают перед алтарем чашу с кровью Христовой, я содрогался и обращал взгляд свой к куполу, ожидая, что оттуда обрушится на нас карающая длань, равно и на грешных, и безгрешных.
Кончилось тем, что страх заполонил все мои чувства, лишив сна и покоя. Я понял, что должен покинуть столицу, причем неотложно, — в противном случае я нарушу все, что было заповедано Им, верховным Судией, тем, кто способен даровать покой, непостижимый для нашего ума. Я будто был одержим неким духом, который являлся мне в жалобах и рыданиях и жалил меня укорами совести.
Ждать, что меня отпустят по доброй воле, не приходилось; великие мира сего не любят, когда их милостями пренебрегают. Знал я и о том, что официальный отказ от чести, которой, по всеобщему мнению, я должен был радоваться, послужит лишь к выгоде придворных, которые были не столько моими личными врагами, сколько врагами веры, презиравшими все священные обряды. А их было так много! Пощады ждать не приходилось! Оставалось одно — побег.
Но куда бежать? Первым делом я подумал об Иерусалиме, но как сохранить чистоту духа среди неверных? Агион-Орас, или Священная гора, также пришел мне в голову, но против этого восставал тот же довод, что и против возвращения в монастырь Святой Ирины: я останусь в пределах досягаемости императорского неудовольствия. Оставалось лишь заглянуть в собственную душу. Открыв ее собственному взору и осмыслив ее устремления, и святые и светские, я обнаружил среди них тягу к отшельничеству. Сколь дивным представляется нам уединение! В каком положении человеку, стремящемуся менять свою природу к лучшему, сподручнее ждать конца, как не в отсутствие иных собеседников, кроме вездесущего Бога? Вскармливать молитву надлежит бережно, а где найти для нее более достойную пищу, чем в тех местах, где полуденное молчание столь же нерушимо, как и полуночное?
Предаваясь таким мыслям, вспомнил я историю русского святого Сергия. Рожден он был в Ростове. Исполненный духовных чаяний, а не недовольства миром, о котором почти не ведал, он, вместе с братом, в юном возрасте оставил отеческий дом и отправился в глухие леса Радонежа; там жил он среди диких зверей и людей-дикарей, в посте и молитве, как Илия в древние времена. Пошла слава о его жизни. К нему потянулись другие. Собственными руками построил он для учеников деревянную церковь, освятив ее в честь Святой Троицы. Туда и устремились мои мысли. Возможно, там и лежит мое призвание, отдохновение от чванства, зависти, скудоумия, алчности, от выморочной бездуховности, которой дано искусственное имя — светское общество.
Влахерн я покинул ночью и, отправившись морем к северу — неудивительно, что его вероломные воды внушают такой ужас несчастным мореходам, вынужденным добывать в них свой хлеб насущный, — неустанно продвигался вперед, пока не оказался в храме Святой Троицы и не преклонил колена перед останками всепочитаемого русского отшельника, возблагодарив Господа за избавление и свободу.
Троицкая обитель — давно уже не простая деревянная церковь, выстроенная ее основателем. Я обнаружил там сразу несколько монастырей. Стало понятно, что уединения нужно искать дальше к северу. Несколькими годами ранее один из учеников Сергия, именем Кирилл, с тех пор канонизированный, отправился, невзирая на зимы, что длятся три четверти года, в безлюдный край на берегах Белого озера и прожил там до старости — к этому времени потребовалось построить святую обитель для его последователей. Он дал ей название Белозерской. Там я и поселился, обогретый радушным приемом.
Покидая Влахерн, я забрал с собой, помимо надетой на себя рясы, всего два предмета: список Правила Студийского монастыря и панагию, подаренную патриархом, — медальон с изображением Пресвятой Богородицы, матери Спасителя нашего, обрамленный золотом и украшенный бриллиантами. Ее я носил на шее. Даже во сне она всегда была рядом с моим сердцем. Недалек тот день, когда нужда моя в ней иссякнет, и тогда я отправлю ее тебе в знак того, что наконец-то обрел покой и что, умирая, хотел вручить тебе ее как оберег от душевных смут и страха смерти.
Правила пришлись братии по душе. Они приняли их, и, когда возобладали его дух и буква, обитель заблагоухала святостью. В итоге, во многом вопреки моей воле, сделали они меня своим игуменом. На том и заканчивается моя история. Надеюсь, что ты прочтешь ее в том же состоянии душевного спокойствия, в каком я пребываю беспеременно с тех пор, как начал новую жизнь в этой юдоли, где дни посвящены молитвам, а ночи озарены видениями Рая и Небес.
Далее хочу попросить тебя окружить дружеской заботой юного брата, который доставит тебе это послание. Я лично возвел его в сан диакона нашего монастыря. Имя его во священстве — Сергий. Когда я сюда приехал, он только-только достиг отрочества, и в самом скором времени я открыл в нем те же свойства, которые привлекли меня к тебе во дни твоего заточения в старом монастыре Святой Ирины: живость ума и прирожденная любовь к Богу. Я облегчил его путь, стал его наставником, как ранее был твоим, взращивая в нем не только умственные дарования, но и чистоту души и помыслов. Нужно ли говорить, сколь естественно для меня было его полюбить? Я ведь только-только разлучился с тобою!
Здешние братья — люди славные, хотя и неискушенные; Слово они по большей части воспринимают из чужих уст. Заполнять разум этого отрока было все равно что заполнять маслом лампаду. Какой дивный свет она рано или поздно изольет! И сколь велика тьма, которую предстоит рассеять! А в этой тьме — спаси нас, Господи, и благослови! — сколь многие живут в смертном страхе!
Никогда я столь безусловно не ощущал себя служителем Господа, как в те времена, когда Сергий находился у меня в учении. Ты — увы! — будучи женщиной, была птицей с сильными крылами, обреченной в лучшем случае на жизнь в тесной клетке. Перед ним же открывался весь мир.
Из всех замечаний, которые вынужден был я сделать по поводу насущных нужд религии в наше время, ни одно не казалось мне столь удивительным, как недостаток проповедников. У нас есть священники и монахи. Имя им легион. Но про многих ли из них можно сказать, что их коснулась та искра, которая воспламенила самых непреклонных из первых двенадцати? Где среди них Афанасий? Или Златоуст? Или Августин? По мере взросления этого отрока чаяния мои множились. Он проявлял сметку и удивительную отвагу. Никакая работа его не пугала. Он изучал языки народов, проживавших в тех краях, так, будто они были для него родными. Он выучил наизусть Евангелия, псалмы и библейские книги пророков. На мою речь он отвечал на греческом языке, неотличимом от моего. Я уже возмечтал, что из него вырастет проповедник, равный святому Павлу. Я слышал, как он читает проповедь в каменной часовне — разбушевавшаяся вьюга заполнила ее пронизывающей стужей — и как братия поднимается с колен, вскрикивает, скандирует, безумствует. И заслугой тому не слова, не мысли и не красноречие, но все они в совокупности, и более того, воодушевившись, он способен изливать собственную душу, полностью захватывать внимание слушателя, как бы зачаровывая его, усмиряя буйных и вдохновляя пассивных. Сочувствующие слушают его из одного лишь восторга, не сочувствующие и супротивники — потому, что он их покоряет.
Мне представляется, что перл этот имеет огромную ценность. Я пытался сделать так, чтобы на нем не осела пыль мира. Используя все свое мастерство, я освобождал его от пятен и шероховатостей и совершенствовал его блеск. И вот я выпустил его из рук.
Не думай, что, бежав сюда, на край света, я утратил любовь к Константинополю, напротив, разлука лишь обострила мое врожденное преклонение перед ним. Разве не остается он столицей нашей священной веры? Время от времени к нам сюда забредают путники и приносят новости о творящихся там переменах. Один из них сообщил нам о кончине императора Иоанна и восшествии на престол Константина; другой — о том, что твой героический отец наконец-то дождался правосудия, а ты — благополучия; совсем недавно к нашему братству присоединился один странствующий монах, ищущий спасения души в уединении, и от него я проведал, что распри с латинянами бушуют снова, причем с большим жаром, чем раньше, что новый император — из азимитов и поддерживает союз Западной и Восточной церквей, заключенный его предшественником с папой римским и оставивший в сердцах кровоточащие раны, подобные тем, что в свое время разделили иудеев. Я опасаюсь, что сходство может оказаться полным. И полнота эта, безусловно, проявится, когда перед воротами нашего Священного города появятся турки, подобно Титу перед воротами Иерусалима.