Людвиг Витгенштейн – Культура и ценность. О достоверности (страница 7)
Это происходит потому, что мы хотим утвердить свойства прототипа в самом методе. Но поскольку смешиваем прототип и объект, в результате мы догматически приписываем объекту свойства, которыми по необходимости обладает лишь прототип. С другой стороны, мы полагаем, что метод утратит общность, если он будет действенным лишь в единичном случае. Но прототип должен быть именно тем, что он есть: характеристикой метода в целом и определением его формы. Тем самым он оказывается во главе иерархии и приобретает значимость, определяя форму метода, а не за счет того, что все верно только потому, что он един для всех объектов, к которым применим метод.
Всегда следует спрашивать, слыша догматические преувеличения: что в этом на самом деле истинно? Или так: в каком случае это в самом деле истинно?
Из «Симплициссимуса»[37]: загадки технологии.
(Картина: два профессора перед строящимся мостом.) Голос сверху: «Отпусти! Эй, черт тебя дери, отпусти! А теперь закрути покрепче – да вон ту, другую!» – «Совершенно непонятно, дорогой коллега, как столь сложное сооружение можно возвести при помощи такого языка».
Мы все слышим утверждения, что философия не развивается, что мы по-прежнему заняты теми же проблемами, какие занимали греков. Те, кто говорит так, не понимают, почему дела обстоят подобным образом. А все потому, что наш язык остается тем же самым и продолжает завлекать нас в решение все тех же проблем. Пока имеется глагол «быть», который выглядит схоже с глаголами «есть» и «пить», пока имеются прилагательные «тождественный», «истинный», «ложный», «возможный», пока мы продолжаем говорить о реке времени и бесконечности пространства и т. п., люди так и будут сталкиваться с загадочными трудностями и тем, что на взгляд не подлежит прояснению и истолкованию.
И это, помимо прочего, утоляет страсть к сверхъестественному, ибо пока люди полагают, что способны видеть «предел человеческого понимания», они также убеждены, что могут и заглянуть за него.
Читаю: «Философы нисколько не ближе к пониманию “реальности”, чем Платон…» Уникальная ситуация. Удивительно, что Платон вообще приблизился к пониманию реальности. И что мы не смогли уйти дальше. Неужели Платон был настолько умен?
Клейст[38] где-то написал, что поэт обязан прежде всего стремиться выразить мысли без помощи слов. (Какая странная клятва.)
Часто говорят, что новая религия трактует богов старой как демонов. Но в действительности они сами к тому времени становятся демонами.
Творения великих мастеров – звезды, что восходят и закатываются. Придет снова время для всякого великого творения, которое ныне пребывает в небрежении.
(Музыка Мендельсона, когда она безупречна, состоит из музыкальных арабесок. Вот почему мы смущаемся, ловя каждый всплеск его музыки.)
В западной цивилизации евреев всегда мерили по мерке, которая им не подходила. Греческие мыслители не были ни философами в западном смысле, ни учеными в западном смысле; те, кто участвовал в Олимпийских играх, не были спортсменами и не имели привычных Западу профессий – это очевидно многим.
Но то же верно и в отношении евреев.
И пока слова нашего языка представляются нам единственно возможной меркой, мы будем придерживаться этого несправедливого отношения. Поначалу евреев переоценивали, а затем недооценивали. В этом контексте Шпенглер абсолютно прав, относя Вайнингера к западным философам.
Ничто из сделанного нами нельзя защитить раз и навсегда. Только в отношении к чему-то установленному.
То есть нельзя подобрать никакой причины, почему мы должны (или должны были) вести себя именно так, не считая того, что своими действиями мы создали такую-то ситуацию, которую приходится принимать как цель.
Невыразимое (то, что я нахожу загадочным и не могу выразить), быть может, создает фон, на котором все, что я способен выразить, обретает значение.
Работа в философии – во многом схоже с работой в архитектуре – более всего есть работа над собой. Над своими идеями. Над своим восприятием вещей. (И над ожиданиями от этих вещей.)
Философ легко оказывается в положении некомпетентного руководителя, который, вместо того чтобы выполнять свою работу и присматривать за тем, чтобы его сотрудники выполняли свою, забирает их работу и однажды понимает, что перегрузил себя, а сотрудники лишь критикуют его.
Идея уже изношена и более непригодна. (Я слышал как-то, что Лабор отпустил схожее замечание по поводу музыкальных идей.) Так серебряная фольга, если ее скомкать, уже никогда не разгладится. Почти все мои идеи отчасти скомканы.
Я и вправду думаю пером, поскольку моя голова часто не сознает, что пишет рука.
(Философы нередко напоминают малых детей, которые впервые в жизни корябают на листе бумаги и спрашивают взрослых: «Что это?» Происходит так: взрослые частенько рисуют что-либо для детей и говорят: «это человек», «это дом» и т. д. А потом ребенок рисует сам и спрашивает: «А это вот что?»)
Рэмси[39] был буржуазным мыслителем. Он мыслил ради прояснения дел конкретного сообщества. Он не размышлял о сути государства – во всяком случае не любил этого делать, – лишь о том, как организовать это государство разумно. Идея, что данное государство может не быть идеалом, тревожила его лишь отчасти, а отчасти вызывала скуку. Он хотел как можно быстрее перейти к размышлениям о фундаменте данного государства. В этом он был хорош и это его действительно интересовало, тогда как истинные философские размышления его смущали, пока он не отмахивался от их результата (если таковой имелся) как от тривиального.
Любопытную аналогию можно вывести из того факта, что линза даже самого крупного телескопа не видит больше нашего глаза.
Толстой: значение (важность) чего-либо состоит в том, что все его понимают. Это одновременно истинно и ложно. Понимание объекта затрудняется – если он значим, важен – вовсе не тем, что вас нужно посвятить в тайны, чтобы вы его поняли, но антитезой между пониманием объекта и тем, что желает видеть большинство. Из-за этого наиболее очевидное становится наиболее трудным для понимания. Это задача не для интеллекта, но для воли, подлежащая преодолению.
Тот, кто учит сегодня философии, кормит своего ученика не тем, что тому нравится, но тем, что может изменить его вкусы.
Я всего лишь зеркало, в котором читатель видит отражение собственных мыслей, со всеми искажениями, и помогаю привести эти мысли в порядок.
Язык расставляет всем схожие ловушки: это огромный лабиринт с множеством неверных поворотов. И потому мы наблюдаем, как люди один за другим идут проторенными тропами, и знаем заранее, где они собьются с пути, где пойдут прямо, пропустив поворот, и т. д. И я должен сделать следующее: установить знаки на всех перекрестках с неверными поворотами, чтобы помочь людям миновать опасности.
То, что Эддингтон[40] говорит о «направлении времени» и принципе энтропии, сводится к тому, что время изменит направление на обратное, если люди однажды начнут ходить спиной вперед. Если угодно, можете трактовать это именно так; но тогда вы должны отчетливо сознавать, что именно вы сказали: люди всего лишь изменили направление движения.
Кто-то делит людей на покупателей и продавцов и забывает, что покупатели – тоже продавцы. Если напомнить об этом, изменится ли грамматика?
Реальное достижение Коперника и Дарвина – не в создании истинной теории, а в изобретении нового плодотворного взгляда на мир.
Полагаю, истинной целью поисков Гёте была не физиологическая, а психологическая теория цвета.
1932
Философы, которые говорят: «После смерти наступит безвременье» или «В смерти мы вступаем в безвременье», – не замечают, что использовали темпоральные наречия («после», «в») и что темпоральность встроена в их грамматику.
1932–1934
Помню впечатление от хорошей архитектуры: она выражает мысль. И хочется ответить на нее жестом.
Не играй с тем, что скрыто глубоко в другом.
Лицо есть душа тела.
Нельзя оценить собственный нрав извне, как и собственный почерк.
У меня одностороннее отношение к своему почерку, которое не позволяет мне видеть его и сравнивать с почерком других на общих основаниях.
В искусстве сложно сказать что-либо, то есть мы не говорим ничего.
Мои мысли, как и мысли прочих, цепляются за выбеленные бивни предыдущих (увядших) мыслей.
Сила музыкального мышления в Брамсе.
Различные растения и их человеческие черты: роза, плющ, трава, дуб, яблоня, верба. Сравнимо с различными чертами слов.
Если характеризовать суть музыки Мендельсона, можно сказать, что у Мендельсона, пожалуй, нет музыки, сложной для понимания.
Всякий художник испытывает влияние других и показывает это в своих работах; но все равно мы получаем от него выражение его собственной личности. То, что унаследовано от других, не более чем скорлупа. Мы должны отмечать их присутствие, но они не дадут нам духовного питания.
Мне кажется (порою), будто я философствую беззубым ртом и признаю этот способ правильным, единственно достойным. Нечто похожее я замечаю в Краусе. Но, вопреки моему признанию, это увядание.
1933
Если кто-то скажет, допустим: «Глаза