Людвиг Витгенштейн – Культура и ценность. О достоверности (страница 9)
Если что-то хорошо спрятано, его сложно найти.
Религиозные сравнения движутся к пропасти. К примеру, аллегории Беньяна. Что, если мы просто прибавим: «Все эти ловушки, болота, неверные повороты расставлены Владыкой Дорог, а чудовища, воры и разбойники созданы им»?
Вне сомнения, смысл сравнения не в этом. Однако ряд очевиден. Для многих, для меня в том числе, он лишает сравнение силы.
Но куда важнее, если оно – как обычно и есть – подавляется. Будет иначе, если об этом говорить открыто: «Я лишь сравниваю, но смотрите – сравнение здесь не годится». Тогда не возникнет ощущения, что вас обманывают, что кто-то пытается сбить вас с толка. Вы можете сказать, например: «Хвала Господу за добро, вам сделанное, но не жалуйтесь на дурное, как бы вы наверняка поступили, если бы человек делал вам попеременно добро и зло». Правила жизни замаскированы в картинах. И эти картины служат лишь описанию того, что нам надлежит делать, но никак не оправданию наших поступков. Чтобы стать оправданием, они должны творить добро и в других отношениях.
Я могу сказать: «Спасибо пчелам за мед, как если бы они были добрыми людьми и приготовили мед для меня»; это разумно и описывает, как я хотел бы, чтобы вы себя вели. Но не: «Спасибо им, потому что они такие добрые!» – ибо в следующий миг пчелы могут ужалить.
Религия говорит: делай то-то! Думай так-то! Но она не может обосновать этого, а если попытается, то отвратит от себя; на каждую приведенную ею причину найдется соответствующее опровержение.
Куда убедительнее сказать: думай таким-то образом! – как бы странно это ни звучало. Или: не хочешь ли сделать это? – пусть тут есть противоречие.
Предписание: так допустимо лишь в жутких страданиях – и когда это значит нечто совсем отличное. Но по этой причине недопустимо ни для кого цитировать нечто как истину, пока он сам не произнесет это в муках. Это просто не теория. Или можно сказать еще так: если это истина, то не та истина, которой она кажется на первый взгляд. Это еще менее теория, чем вздох или крик.
В наших беседах Рассел частенько восклицал: «Логика – сущий ад!» Это отлично выражает наше с ним отношение к логическим проблемам: их невероятную сложность, их упорство, их скользкую и твердую ткань.
Основой нашего опыта, полагаю, является следующее: всякий новый феномен языка, о котором мы задумываемся в ретроспективе, показывает, что предыдущие объяснения некорректны. Это та же трудность, с которой сталкивался Сократ, пытаясь дать определение понятия. Снова и снова возникает такое употребление слова, которое несопоставимо с понятием, вопреки иному словоупотреблению. Мы говорим: «Но это вовсе не так! Должно быть вот так!» И все, что мы можем сделать, – повторять свои заверения.
Поток, текущий мирно и ясно в Евангелиях, внезапно вспенивается в Посланиях Павла. Так мне во всяком случае кажется. Быть может, моя собственная нечистота замутняет поток; ибо разве не способна эта нечистота замутнить то, что было прозрачным? Для меня все так, будто я вижу человеческую страсть, наподобие гордыни или гнева, которая не уживается со смирением Евангелий. Как если бы человек говорит о себе, причем предается этому с религиозным пылом, который чужд Евангелиям. Хочу спросить – и да не расценят это как богохульство: что бы сказал Павлу Христос?
Справедливым ответом будет: а тебе какое дело? Лучше обрати свой взгляд на собственную жизнь. Ныне она не позволяет тебе найти истину.
В Евангелиях, как мне кажется, все менее претенциозно, все смиреннее и проще. Там вы находите лачуги, а Павел – церковь. Там все люди равны, и сам Господь человечен; у Павла же есть что-то наподобие иерархии, почестей и должностей. Так подсказывает мне мое восприятие.
Будем людьми.
Я просто взял несколько яблок из бумажного пакета, в котором они давно лежат; пришлось разрезать и выкинуть больше половины. Позднее, переписывая предложение, вторая часть которого мне не понравилась, я вдруг увидел в нем наполовину сгнившее яблоко. Со мной так всегда. Все, что меня окружает, становится картиной того, о чем я размышляю. (В этом есть нечто женское?)
Во время этой работы я в том же состоянии, что и большинство людей, тщетно старающихся припомнить чье-то имя; в подобных случаях мы говорим: думай о чем-нибудь еще, и ты вспомнишь. Так и я постоянно вынужден думать о другом, чтобы ко мне пришло то, чего я давно взыскую.
Исток примитивной формы языковой игры – реакция, только из этого могло вырасти более сложное.
Язык – хотелось бы сказать – есть уточнение: «в начале было дело»[44].
Кьеркегор пишет: «Если христианство такое простое и удобное, почему же Бог разделил небеса и землю и грозил вечными карами?» – Вопрос: и почему Писание говорит об этом столь запутанно? Если мы хотим предостеречь кого-то от жуткой опасности, разве даем мы ему загадку, решением которой будет предостережение? – Но кто вправе говорить, что Писание туманно? Или нельзя представить, что в этом случае правильно загадать загадку? Что более прямое предостережение, с другой стороны, оказало бы по необходимости обратное влияние? Господь повелел четверым людям пересказать жизнь Своего Сына, каждому по-своему. Они противоречат друг другу – но можем ли мы сказать: важно, что это повествование обладает лишь известной исторической достоверностью, и потому его нельзя принимать в качестве окончательного доказательства? То есть в букву не следует верить безоговорочно, а духу должно воздать свое. То есть: то, что надлежит увидеть, невозможно воспроизвести даже лучшим, самым аккуратным историкам; поэтому достаточно посредственного пересказа, он даже предпочтительнее. Ибо он тоже способен сказать все, что должно быть сказано. (Грубо – как посредственная декорация может быть лучше утонченной, нарисованные деревья лучше настоящих, которые отвлекают внимание от главного.)
Дух облекает существенное, важное для жизни, в эти слова. Дело в том, что нам надлежит отчетливо видеть лишь то, что ясно показывает представление. (Не уверен, насколько сказанное мною соответствует мыслям Кьеркегора.)
В религии должно быть то, что соответствует всем ступеням религиозности; есть форма выражения, не имеющая смысла на более низком уровне. Для тех, кто находится ниже, эта доктрина, означающая нечто более высокое, не имеет значения, может быть понята лишь неправильно, и ее слова лишены значимости.
Доктрина Павла о предопределении, например, для моего уровня нерелигиозности: жуткий нонсенс. Значит, она не для меня, ибо я воспринимаю ее образ неверно. Если это священный и прекрасный образ, тогда он таков на ином уровне восприятия, где его принимают совершенно иначе, нежели могу допустить я.
Христианство основано не на исторической истине, оно дает нам (исторический) пересказ и прибавляет: теперь верьте! Но не рассказу, который якобы есть историческое повествование; нет, верьте всему, и к этому должна сводиться ваша жизнь. Вот послание – и воспринимайте его иначе, нежели прочие исторические послания. У него особое место в вашей жизни. – И в этом нет парадокса.
Если я пойму, насколько сам мелок и ничтожен, я стану более смиренным.
Никто не скажет о себе самом, что он мерзок. Ибо если я скажу такое, пусть даже это правда, сам я этой правды не постигну; иначе я должен обезуметь или измениться.
Пил кофе с А. Р.[45]; все не так, как раньше, но ничего дурного.
Звучит странно: исторические повествования Евангелий могут оказаться в историческом смысле очевидно ложными, и все же вера от этого ничего не потеряет: не потому, что она связана с универсальной истиной, а потому, скорее, что историческое доказательство (игра в такие доказательства) несущественна для веры. Это послание (Евангелия) воспринимается человеком с верой (с любовью). Это оправдывает его достоверность, и ничего более.
Отношение верующего к этому посланию не есть ни отношение к исторической истине (вероятности), ни к доктрине, толкующей об истинах разума. Это есть особое отношение. (Мы по-разному относимся даже к тому, что называем жанрами литературы.)
О себе нельзя написать более правдиво, чем пишешь. Вот разница между писанием о себе и о том, что внешне. О себе ты пишешь с высоты собственного положения. Ты стоишь не на подпорках и не на перекладине лесенки, а упираешься в землю босыми ногами.
Великое благо – сегодня я могу работать. Но как легко я забываю о дарованных мне благах!
Читаю: «И никто не скажет, что Христос – Господь; Он Дух Святой». Это верно: я не назову его Богом, потому что это ничего для меня не значит. Я могу назвать его «образцом», «Богом» и еще как-то, могу понять, когда его так называют, но не могу произнести слово «Бог» осознанно. Потому что не верю, что Он придет судить меня, потому что это мне ничего не говорит. А скажет это мне что-либо лишь тогда, когда я буду жить иной жизнью.
Что вынуждает даже меня верить в воскрешение Христа? Я играю с этой мыслью – если Он не восставал из мертвых, тогда Он распался в могиле, как любой человек. Он мертв и разложился. В этом случае Он учитель, подобный прочим, и уже не может помочь; и мы вновь осиротели и остались одни. И должны искать мудрость и размышлять. Как если бы мы очутились в аду, где можем лишь видеть сны, и отделены от небес каменным сводом. Но если искупление воистину возможно – нужна уверенность, а не мудрость, не сны, не размышления, и эта уверенность будет верой. А вера есть вера в то, что нужно сердцу, душе, а не интеллекту. Ибо моя душа со всеми ее страстями, как она есть, в плоти и крови, ищет искупления, а вовсе не мой абстрактный разум. Возможно, кто-то скажет: лишь любовь ведет к воскрешению. Или: любовь верит в воскрешение. Что побеждает сомнения, как если бы было искупление. Кто-то скажет: искупающая любовь верит даже в воскрешение; держится даже за искупление. Держаться за это значит искренне верить. Отсюда вывод: сперва обрети искупление и крепко держись за него (хватайся за искупление) – и ты поймешь, что держишься за веру.