Людмила Уварова – От мира сего (страница 34)
Казалось, она умела угадать чужую мысль, которая едва успела возникнуть.
«Надо же так, — думал подчас Вершилов. — Что Лера, что Татьяна похожи друг на друга тем, что и ту и другую очень трудно обмануть».
Татьяна запахнула халат, застегнула пуговицы возле ворота, будто бы мысленно подвела некую черту, теперь уже окончательно посчитав его чужим и потому не желая, чтобы он увидел хотя бы крохотную частичку ее тела.
— Ладно. Будь здоров, Витек.
— Будь здорова, дорогая.
Вершилов наклонился, хотел привычно поцеловать Татьяну, но она нагнула голову — и поцелуй пришелся ей в макушку.
Он спустился вниз, открыл рифленую, как бы гофрированную дверь подъезда. Обернулся, поискав окна Татьяны, и, не найдя их, пошел к автобусной остановке.
Он знал: больше ему уже не придется бывать в этом доме.
Неожиданно для него в голове зазвучали слова песни, той самой, которую некогда, в Челябинске, Татьяна спела под гитару, взятую у дежурной по этажу:
Так ясно вдруг послышался ему ее голос, что он даже обернулся.
Но улица была пуста, лишь редкие прохожие виднелись вдалеке.
Подошел автобус. Вершилов сел возле окна. Где-то позади остался дом Татьяны с его нарядными подъездами и просторными лоджиями.
И уже окончательно далекой, недоступной казалась Татьяна, медленный, четкий ее голос, маленькие руки с тонкими, холеными пальцами…
Вершилову за последние годы довелось побывать в Будапеште никак не меньше семи раз. Сам признавался:
— Могу служить неплохим гидом, до того изучил все будапештские улицы и даже самые отдаленные районы…
Правда, сумел изучить наизусть разве лишь пять венгерских слов.
— Язык невероятно трудный, — сказал он, — не похожий ни на один европейский…
Несмотря на незнание языка, он все-таки, по собственным словам, успел обзавестись в Будапеште хорошими друзьями, поэтому каждая поездка в Венгрию всегда была для него праздничной, радостной.
И на этот раз он особенно радовался: пусть сейчас сентябрь, но в Венгрии еще по-летнему тепло, солнечно. Будапешт искрится, цветет, сияет, надо было так повезти, чтобы отправиться в Венгрию именно ранней осенью.
Верный своим привычкам, Вершилов приехал в Шереметьево значительно раньше назначенного времени и теперь поминутно взглядывал на часы, дожидаясь, когда наконец объявят посадку на самолет.
И в конце концов дождался. В памяти возникла японская поговорка, прочитанная однажды: «Всего дождаться может тот, кто ждет на пятнадцать минут дольше».
— А я ждал пятнадцать раз по пятнадцати, — вслух проговорил Вершилов и направился к автобусу, который должен был привезти его прямехонько к самолету.
Самолет «Малев» стоял неподалеку от здания аэродрома. Два щеголеватых красавца летчика с кейсами в руках, фуражки одинаково сдвинуты набок, направлялись к самолету, заметно рисуясь перед пассажирами.
В салоне было прохладно, стюардесса, белокурая, рослая девица, с независимо-деловитым видом ходила по салону, держа в руках поднос с карамельками «Взлетная».
Брови ее хмурились, ярко накрашенные губы были сжаты, казалось, она ощущала себя самым необходимым членом экипажа, от которого зависел весь полет.
«Смешная, — подумал Вершилов с неожиданно теплым чувством. — Еще совсем кутенок, а как выдрющивается…»
Она напомнила ему старшую дочь Валю. Та тоже была важнюха, как называла ее его младшая дочка Тузик.
Валя любила цедить слова, походка у нее была нарочито медленной, словно она старательно обдумывала каждый шаг, тех, кто впервые встречался ей, она горделиво и пристально оглядывала с головы до ног, но было в ней порой в то же время что-то откровенно щенячье, детски непринужденное.
Взревели моторы: они ревели долго, настойчиво набирая силу, потом самолет побежал по взлетной полосе, бег его, казалось, длился до бесконечности.
Текли минуты одна за другой, а самолет все бежал, чуть покачивая крыльями, и вдруг разом взмыл, оторвался от земли.
Вершилов особенно любил самые первые минуты полета, когда земля кажется совсем еще близкой, рукой подать, но внезапно она уже где-то далеко-далеко, и вот уже дома совсем маленькие, и машины, которые мчатся по линиям дорог, вроде бы не больше майских жуков, самолет набирает высоту, а кругом облака, облака, целый океан сплошных облаков…
Горячий, настойчивый луч солнца на миг прорвал нагромождения облаков и снова скрылся. Ровно гудели моторы.
Откинув голову, Вершилов смотрел в круглое окно, посасывая карамельку.
Он почти никогда не ездил поездом, только самолетом, сам признавался: в своей жизни налетал, должно быть, никак не меньше трех миллионов километров.
Жена возмущалась:
— Нашел чем гордиться! Тебе хорошо, ты себе сидишь в самолете, в ус не дуешь, а я переживаю за тебя ужасно…
— А ты не переживай, — резонно советовал он, но переспорить жену было трудно, она могла спорить до изнеможения, или, как она выражалась, до полной и окончательной победы. Кроме того, у нее было, в отличие от него, абсолютно здоровое сердце и она, казалось, никогда не уставала.
Он закрыл глаза. Мысли беспорядочно, лениво роились в голове, ненавязчивые, легкие, словно облака за окном.
«Что-то сейчас делают мои там, дома?» — подумал Вершилов.
Представил себе: мама в эти минуты поливает цветы, она обожает свои кактусы, герань и лимон, постоянно опрыскивает их каким-то специальным спреем, подкармливает удобрениями, пересаживает в более просторные горшки, потому они у нее цветут поистине невиданной красотой. Аська собирается на работу, озабоченно поглядывает в окно: взять ли зонтик или можно пойти без него? Совершенно серьезно утверждает: как только пойдет без зонтика, непременно дождь. Мама упрекает ее:
— Чересчур много о себе думаешь, как будто бы вся погода в Москве зависит только лишь от тебя и твоего зонтика…
— А что, — все так же серьезно отвечает Ася, — почему бы и нет? Может быть, именно от меня…
Потом мысли Вершилова перенеслись к себе домой. Лера, жена, должно быть, моет сейчас посуду после завтрака, белые, круглые руки ее так и мелькают от стола к мойке и обратно. Все, что делает Лера, всегда отличается ловкостью, ни одного лишнего движения, ни одного ненужного жеста.
Светлые, рыжеватые от хны волосы убраны под ситцевую малинового цвета косынку, близорукие глаза вглядываются в чашки и в тарелки, достаточно ли чисто вымыты.
Младшая дочка Тузик собирается в институт. В ее портфеле тесно, впритык лежат тетради, библиотечные книги, сапоги, колготки, косметичка с тушью, жидкой пудрой и тенями для век, какие-то шарфики, кофточки, воротнички. Тузик — великий коммерсант, вечно чего-то достает, покупает, перепродает, меняет. И как только не собьется в этом круговороте продаж, покупок и обменов?
Старшая, Валя, до сих пор сидит у себя на даче; в этом году превосходный урожай яблок, и она на пару с лайкой Тяпой стережет яблони.
А ночью яблони стережет ее муж Костя.
Вершилов, подумав о зяте, поймал себя на чувстве недоброжелательности к этому молодому перспективному кандидату наук. Откуда в парне из хорошей рабочей семьи такая ненасытная утилитарность? Такая неиссякаемая жажда накопительства, которую он и не пытается скрыть или хотя бы как-то замаскировать?
Вершилов с горечью подумал, что и Валя, его старшая, стала в конце концов точно такой же. Никаких интересов, никаких разговоров, кроме как о дачах, коврах, стильной мебели, портьерах, кухонных гарнитурах, фирменных унитазах и ваннах…
Откуда это в ней? Почему она стала такой? Неужели из-за Кости? Неужели это он ее переделал, сумел обратить в свою веру? Как это все получилось? Почему?
Была девочка, в меру хорошенькая, светловолосая, в мать, подходила к нему, шептала в самое ухо:
— Папа, если бы ты знал, до чего охота в кино пойти!
— Что же ты не идешь? За чем же дело стало?
— Мама не пускает…
— Почему?
— Я получила двойку…
Глаза смотрят в землю, губы дрожат. До чего ее жаль, сил нет. Кажется, взял бы ее на руки, прижал к себе. «Плюнь, дочка, на все двойки в мире…»
Но нельзя, невозможно нарушать авторитет матери. Мать у них главный человек в доме. Сказала — нет, и уже ее не переспоришь, не уговоришь, пока сама не решится сменить гнев на милость.
Валя все ниже опускает голову, и вот уже по щекам покатились слезы, одна другой крупнее. А он не выносит детские слезы. Просто не может видеть…
— Давай пойдем вместе попросим маму…