18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Людмила Уварова – От мира сего (страница 117)

18

И опять довелось встретиться с Марией Аристарховной, но только не на Арбате, а возле Библиотеки имени Ленина.

Она деловито шагала навстречу мне, вигоневый платок на голове, пальто, должно быть перешитое из военной шинели. Ресницы отяжелели от снега, худые щеки чуть порозовели. На этот раз сразу же узнала меня.

— Я теперь работаю в госпитале, на Новинском, — ответила она на мой вопрос. — Нет, не в штате, что вы, кто это такую старуху оформит в штат? Просто прихожу каждый день в госпиталь, в палаты, читаю раненым, если попросят, пишу за них письма, а то и просто беседую с ними.

— О чем же вы беседуете? — спросила я. Каюсь, некоторая насмешка, наверное, против воли послышалась в моем голосе, но Мария Аристарховна словно бы ничего не заметила.

— О многом. Говорим о жизни, я расспрашиваю о доме, о родных, которые остались где-то там, — она махнула рукой в белой, грубой вязки варежке. — У кого родные остались в оккупации, кому больше повезло: семья где-то в Сибири, на Урале, в Средней Азии, они мне рассказывают обо всем, и я им тоже о себе рассказываю.

— Что же вы рассказываете о себе? — спросила я.

Она ответила серьезно, даже, как мне показалось, грустно:

— Разве мне нечего вспомнить?

Мы расстались с нею. Она быстро пошла, почти побежала своей легкой, деловитой походкой к метро, а я пошла обратно, на Моховую.

Шла и думала о ней, вспоминала слова, сказанные когда-то Луговским:

«На таких, как Мария Аристарховна, земля держится…»

И вот мы встретились с нею опять, весною, в день девятого мая, сорок пятого. Казалось, весь город высыпал на улицу, никто, кроме самых малых и старых, не оставался дома, всех тянуло на бульвары, на проспекты, на Красную площадь.

Я шла Тверским бульваром, около памятника Тимирязеву увидела Марию Аристарховну. Она сидела на скамейке, как мне подумалось, одетая все в то же черное пальтецо, в котором некогда повстречалась нам с Луговским, только шляпки на голове не было, седые, гладко зачесанные волосы были открыты весеннему солнцу. Лицо ее показалось совсем маленьким, сморщенным, зато глаза стали вроде бы больше и шире.

Я подошла к ней. Сказала:

— С праздником, Мария Аристарховна…

Она вся просияла, улыбнулась:

— С праздником, самым что ни на есть великим…

Как отрадно было слышать ее чисто московское, ясное произношение, которое ни тогда, ни тем более теперь нечасто услышишь.

— Вот сижу, любуюсь, — она кивнула на проходивший мимо нескончаемый поток людей, — не могу вдосталь налюбоваться, очевидно, все они направляются на Красную площадь…

— Я тоже иду на Красную площадь, — сказала я. — Пошли вместе…

Она медленно покачала головой.

— Спасибо, милая, не могу, подпорки ослабели…

— Подпорки? — удивилась я.

— Вот именно, — по-прежнему улыбаясь, подтвердила Мария Аристарховна. — Только не будем больше говорить об этом, ладно?

Я догадалась: у нее было неладно с ногами, неудивительно в ее годы, но она, как я поняла, принадлежала к тому далеко не часто встречаемому меньшинству, которое не любит жаловаться, не терпит говорить о своем здоровье. О таких, как она, Расул Гамзатов много позднее, уже в наши дни, сказал:

«Есть редкие люди: в отличие от многих, они не придают международного значения своему здоровью…»

Мне стало жаль ее. Все радуются, все счастливы, празднуют великую Победу. А она вынуждена из-за своих ног оставаться одна-одинешенька на скамейке бульвара…

Она словно бы угадала, о чем я думала.

— Не тревожьтесь за меня, я не буду одинока нынче.

И пояснила: по сей день, несмотря на то что ноги не очень-то слушаются ее, она продолжает ходить в госпиталь, к своим раненым. Сегодня «ее» палата договорилась с соседней, они будут вместе праздновать Победу.

— И меня тоже пригласили, — сказала Мария Аристарховна.

— А живете вы все там же? — спросила я.

— Конечно. Где же еще?

Она поглядела на меня добрыми, близорукими глазами.

— Куда же я денусь от своего Арбата? Так, наверно, и останусь там жить до последнего своего часа…

Она произнесла эти слова очень тихо, но я услышала их.

Не доходя до конца бульвара, я обернулась, поискала глазами Марию Аристарховну, но ее уже не было видно: должно быть, отправилась к своим, в госпиталь. Мне подумалось: раненые наверняка любят ее, ждут, когда она придет, и, надо полагать, ей теплее, уютнее жить с сознанием, что она необходима кому-то…

За последние годы мне не приходилось встречаться с Владимиром Александровичем Луговским. В последний раз я встретилась с ним незадолго до его поездки в Ялту, последней его поездки, из которой ему уже не суждено было вернуться. Помню, в тот раз я рассказала ему о своей встрече в День Победы с арбатской дворянкой, он сказал:

— Давненько я не видел ее, надо бы как-нибудь зайти навестить…

О, как же немилосердно ругала я себя потом: что бы мне стоило взять тогда у Луговского ее адрес?

Я знала: Мария Аристарховна живет где-то на Арбате, в каком-то переулке, но ведь не обойдешь же все, какие имеются на Арбате, дома, один за другим!

И потом: Мария Аристарховна, как говорил Луговской, носила фамилию мужа, которая была мне неизвестна, — как же отыскать ее? Впрочем, наверное, кто-то более дотошный, более умелый, чем я, все-таки сумел бы отыскать. А я не сумела.

Больше уже ни разу не довелось мне увидеть нашу арбатскую дворянку, хотя каждый раз, бывая на Арбате, я замедляла шаги, вглядывалась в лица проходивших мимо, переходила с одной стороны на другую, но увы — она так ни разу не встретилась мне…

ДЕКАБРЬСКИМ УТРОМ СОРОК ПЕРВОГО…

Тогда я еще, конечно, ничего не знала. Не знала, что война, которая длилась еще всего лишь около шести месяцев, продлится почти четыре года, хотя многие самые что ни на есть умники утверждали — войне наверняка к зиме конец. Не знала, что Олег Соколов, живший в одном со мною доме, не намного старше меня, станет героем, самым настоящим, прославленным на всю страну, повторив в сорок третьем подвиг летчика Гастелло, и наша улица будет носить его имя, улица Олега Соколова.

Не знала я и того, что моему отцу не суждено будет вернуться с фронта, он погибнет в сорок четвертом, под городом Кенигсбергом, и лет через пять после Победы я получу письмо от школьников-следопытов, они напишут мне, что нашли останки моего отца, и я поеду туда, в маленькое село, носящее ласковое название Колечки, и мне еще раз придется пережить все то, что случилось с отцом. И еще я не знала, не могла знать, там, в Колечках, я встречу свою судьбу, неожиданно встречу — и, как думается, навсегда, на всю оставшуюся жизнь.

Но в ту пору, в декабре сорок первого, будущее, как ему и положено, оставалось решительно неведомым. Было мне пятнадцать с небольшим, жили мы вдвоем с бабушкой в деревянном доме-особнячке, окруженном садом, в саду одичавшие яблони, сливы, по весне воробьи и вороны гнездятся на ветвях, поднимая невероятный шум и гвалт, а в самом доме уютные комнатки с низкими потолками, с печками-голландками, выложенными нарядными старинными изразцами, потолки лепные, окна узкие, на подоконниках цветы — розовая и белая герань, ванька мокрый, китайская роза, фуксия. Такими вот особнячками некогда было богато Замоскворечье, теперь эти домики давным-давно канули в далекое, невозвратное прошлое.

Отец мой был врач в Первой градской больнице, недалеко от нашего дома, бабушка работала поваром в диетической столовой, что на Житной улице, а когда началась война, стала поваром в госпитале.

Госпиталь находился на соседней улице, когда-то, немыслимо давно, там помещалась наша школа, теперь почти все ученики разъехались кто куда, и я тоже уже не училась и почти каждый день ходила к бабушке в госпиталь. На кухне было тепло, бабушка нет-нет да и нальет мне миску супа, или положит каши, или даст попробовать упоительно пахнувшее картофельное пюре с жареным луком.

Бабушка надоумила меня навещать раненых, я приходила в палаты, подолгу сидела там, кому читала, кому писала письма, иногда рассказывала что-нибудь из прошлой жизни, о том, как я училась, с кем дружила, про папу, в первые дни ушедшего на фронт, про бабушку, про то, как мы все трое жили дружно и весело, и еще рассказывала про маму, мама неожиданно и быстро умерла, когда мне было около четырех лет, и я ее слабо помнила…

Слушали все внимательно и жалели меня, это я чувствовала по всему: по тому, как на меня смотрели, как усиленно начинали угощать чем-то вкусным; один раненый, помню, у него была смешная фамилия, совершенно не подходившая ему, Котеночков, сказал однажды:

— Ежели с твоим отцом что случится, я тебя к себе возьму, у нас с женой детей нема, будешь заместо дочки…

Шли дни, превращаясь в недели, в месяцы, первые месяцы войны. На собственном примере убедилась я в справедливости слов, таящих в себе не только обдуманное, мудрое смирение, но и неоспоримую горечь: «Ко всему можно привыкнуть: и к хорошему, и к плохому».

В то первое военное лето мы с бабушкой привыкли почти каждый вечер прятаться в щели, вырытой возле забора.

Мы ложились рядом, возле нас лежали многие жильцы нашего дома, лежали поначалу молча, а позднее постепенно становились разговорчивей, я обычно молчала, прижимаясь к бабушкиному теплому плечу, и смотрела в небо, которое бороздили длинные, пронзительно голубые лучи прожекторов. Порою над самой моей головой появлялась в небе зловещая серебристая птичка — немецкий самолет, тогда лучи прожекторов мгновенно выхватывали ее из темноты и уже не отпускали ни на секунду. Внезапно раздавался оглушительный грохот, значит, где-то упала бомба, в небе вспыхивали ярко-розовые сполохи — пожар, горели дома, может быть, даже и неподалеку от нас, в Замоскворечье, а может, подальше, в Нижних Котлах или Карачарове…