Людмила Уварова – Облачно, с прояснениями (страница 18)
— Давно я не слышал, как ты играешь…
— Что тебе сыграть? — спросила мама.
— Сперва мою любимую.
Мама села за рояль, а папа стал протискиваться между тумбочкой и шкафом, чтобы сесть в кресло.
— Как нарочно, квартира, прямо скажем, не по моим габаритам, — заметил папа, то ли сердясь, то ли улыбаясь.
— Не ворчи, — сказала мама.
Папа уселся в кресло, а мама стала играть папину любимую «Землянку».
Мама играла с чувством, иногда оборачивалась, взглядывала на папу, и он поначалу подпевал ей, а потом вдруг замолк. И мы с мамой увидели, что он спит.
Мама перестала играть, а папа тут же проснулся, спросил:
— Почему ты не играешь? Я же слушаю!
И мама опять стала играть, а папа тут же опустил голову и снова задремал.
Но, как только мама обрывала игру, он немедленно просыпался и требовал, чтобы она играла еще.
И она все время играла одну и ту же папину любимую «Землянку».
Папа прожил с нами неделю. В конце концов и он за эту неделю постепенно привык к новой квартире и даже стал, подобно маме, утверждать, что маленькие комнаты и вправду уютнее, чем большие.
Он ходил со мной в лес, и мы с ним собирали грибы. Он сказал, что, конечно, нельзя сравнивать этот лес с Тимирязевским: там, в Тимирязевском, отроду не росло ни одного гриба, а здесь прямо как в настоящей деревне.
Папа сказал, что надо устроить новоселье. Так полагается, это же все знают. Мама сказала:
— Несколько запоздалое новоселье…
Но папа возразил:
— «Лучше поздно, чем никогда.
И мы стали готовиться к новоселью. Мама навезла всяких вкусных вещей из центра, дедушка купил на рынке в Черемушках клубники, черешни и грузинских помидоров, очень красивых с виду, но невкусных и ужасно дорогих. Папа купил вина и фруктовой воды.
В субботу вечером пришли гости. Мы усадили их в дедушкиной комнате, она была меньше маминой, но больше моей, однако в маминой комнате стоял рояль, а в дедушкиной мы поставили стол, недавно купленный мамой, очень удобный, с отвинчивающимися ножками. Обычно он стоял в лоджии, а мы обедали на кухне, за маленьким столом.
Гостей было немного: Антон с мамой, Агния Сергеевна, которую дедушка специально ездил приглашать на проспект Мира, и еще должна была прийти мамина приятельница Алла Петровна.
Алла Петровна вместе с мамой преподавала в училище.
Агния Сергеевна, как мне показалось, постарела, как-то вся ссохлась. Должно быть, она скучала на новом месте, хотя ей, как заслуженному врачу, дали хорошую однокомнатную квартиру в кирпичном доме, с потолком не в пример нашему высотой в три метра. Но Агния Сергеевна, как только пришла, сразу же нам заявила, что охотно поменялась бы в наш район, не поглядела бы на то, что дом блочный, ни на потолок в два семьдесят, только бы быть поближе к старым друзьям.
И дедушка, внезапно растрогавшись от этих ее слов, клятвенно пообещал, что непременно отыщет для нее подходящий обмен.
Последней пришла мамина сослуживица Алла Петровна.
Не знаю, может быть, она и была красавица, во всяком случае, держала она себя так, как могла бы держать только самая заправская красавица. Остановилась в дверях, постояла немного, чтобы мы все вдосталь полюбовались ею, потом с улыбкой оглядела нас.
— Вот и я, — сказала, картинным жестом поправляя челку на лбу.
— Мы вас заждались, Аллочка, — сказала мама.
— К вам добираться — легче уж прямиком в Тулу или в Ясную Поляну, — ответила Алла Петровна и первая засмеялась, хотя, по-моему, не было ровно ничего смешного в том, что́ она сказала.
Мне она не понравилась с первого же взгляда.
Она была худой, высокой, почти такого же роста, как мой папа. Одета в яркое платье, что-то синее, малиновое и лиловое, не то полосы, не то какие-то зигзаги. На шее бусы. На руках по два браслета. В ушах длинные серьги.
На низкий лоб спускалась густая темно-рыжая челка, веки обведены синим, пышные губы намазаны малинового цвета жирной помадой. Нижняя губа толще верхней; кажется, такие вот губы принято называть капризными.
Она подняла руки, бренча браслетами, расчесала волосы. Серьги ее сверкали при каждом движении, бусы перламутрово переливались, и вся она казалась какой-то яркой, с блестящим оперением птицей.
Я спросила Антона:
— Она тебе нравится?
Он ответил не сразу:
— Еще не успел разобраться.
— А все-таки?
— Вроде скорее нет.
— И мне тоже нет.
А она оглядела меня с головы до ног, словно догадывалась, что я говорю о ней, подозвала к себе своей бренчащей рукой.
— Подойди ко мне, Катя. Я давно уже хотела с тобой познакомиться.
Я подошла.
— Ты учишься в седьмом классе?
— Перешла в восьмой.
— Уже совсем большая, — рассеянно определила она.
Я кивнула. Что тут скажешь? Большая так большая.
— Я себя помню в твои годы, — продолжала она. — Я уже тогда поняла, что главное в моей жизни — музыка.
— А Катя у нас к музыке равнодушна, — сказала мама.
— Медведь на ухо наступил, — сказала я.
Она засмеялась:
— Как? Какой медведь?
— Это такая поговорка, — ответила я, с досадой чувствуя, что краснею.
— Да, ты уже совсем большая, — сказала она еще раз, думая, очевидно, о другом.
Это наше новоселье запомнилось мне надолго. Запомнилось потому, что впервые в жизни я почувствовала, что ненавижу женщину, не сделавшую мне, по совести говоря, ничего плохого, и все-таки я ненавидела ее до того, что просто задыхалась от переполнявшего меня отвращения к ее голосу, к ее бренчащим браслетам и бусам, ко всему ее тщательно сделанному, заботливо ухоженному облику.
Может быть, правду говорят, что дети и собаки особенно чутко ощущают фальшь. А она была фальшива до самых кончиков своих блестящих огненно-коралловых ногтей.
Ненатурально смеялась, свысока хвалила мамины пироги, снисходительно поглядывала на тихую Зиновию Семеновну, делала вид, что внимательно слушает дедушку, рассказывавшего о том, как выглядела в старое время Москва. Очевидно, она изо всех сил старалась понравиться всем и потому каждому говорила сладкие слова: уверяла дедушку, что он выглядит куда моложе своих лет, и так же откровенно льстила маме, говоря, что мама сегодня особенно красива, хотя никто никогда не считал мою маму красивой. И мне она сказала, что, когда я вырасту, я буду такой же красивой, как мама, а я угрюмо молчала все время…
О себе самой Алла Петровна говорила с уважением. Она, как видно, считала, что оказала маме огромную честь, придя к ней в гости, и я удивлялась про себя: неужели мама не видит всего этого?
Мы пили чай, и Алла Петровна, картинно отставив мизинец, — о, как я ненавидела этот оттопыренный, с острым коралловым ногтем палец! — рассказывала о каком-то профессоре консерватории, которого она называла «метр». Она говорила о нем так:
— Встреча с метром оказалась для меня знаменательной. Это была поистине очень важная встреча. Потому что, как выяснилось в будущем, он оказал большое влияние на мое формирование как музыканта.
Можно было подумать, что главной задачей этого метра являлось влияние на ее формирование!
— Конечно, — говорила она еще, — для подлинного музыканта личное обаяние играет огромную роль!
И при этом щурила глаза и откидывала назад голову, чтобы дать нам полюбоваться ее белой шеей с намотанными на нее тремя рядами бус. Весь ее вид как бы кричал:
«Смотрите на меня, впитывайте в себя каждое мое движение, смотрите и понимайте и цените, вот оно, личное мое обаяние, какого ни у кого из вас нет и в помине!»