Людмила Матвеева – Казаки-разбойники (страница 4)
Она спросила, надеясь, что вдруг он сейчас подумает: а зачем, в самом деле, ему это олово? Оно ему ни за чем и не нужно вовсе. Он поймёт, сообразит, не такой уж он дурак, в школе же учился. И тогда Юйта положит это олово на место, всё будет так, как будто ничего не было. Никто ничего не украл, и всё станет хорошо и прекрасно.
Хорошо, когда есть на что надеяться. Жаль только, что нельзя надеяться долго.
— Буду делать оловянных солдатиков, — твёрдо и почти не шепелявя сказал Юйта. — Спрячь получше. Отдашь, когда скажу. И не вздумай болтать, а то смотри… — Он протянул Любе олово.
— Я никому не скажу, — осипшим голосом сказала Любка, — только знаешь, Юра, знаешь что? Лучше я не возьму его. Ты бери его сам, ты спрячешь, и всё. А я не знаю, куда положить его, мама обязательно найдёт.
— Захочешь спрятать — не найдёт, — хмуро сказал Юйта и стал уходить в темноту. Напоследок обернулся и добавил: — А найдут — всем тюрьма. Оно дорогое — цветной металл.
И пошёл дальше, прямо через сугроб к воротам. Где-то там, в кривых улицах, в тёмных подворотнях, наверное, была его банда, про которую тогда говорил Мазникер.
Любка стояла на одном месте, но она уже знала, что нельзя просто так стоять, надо как-то поступать. Олово лежало на снегу. Любка нагнулась и притрусила его снегом. И с этой минуты — она поняла это вдруг — ей было важно, чтобы никто, ни один человек не узнал тайны. И когда она поняла, тайна стала не только Юйтиной, тёмной и противной, но и её, опасной, какой-то тоскливой, но своей, от которой никуда не деться. Тяжёлый, как олово, маятник толкался в груди. А может быть, это стучало сердце. Любка вздохнула, побежала к мусорному ящику, подобрала обрывок бумаги и завернула олово. В это время на весь двор раздался голос мамы:
— Лю-юба! Люба-а! Домо-ой!
Она подхватила под мышку олово и, согнувшись под его тяжестью, поплелась домой. Она вошла в переднюю, прислушалась к звону чашек за дверью, опустила олово за сундук соседки Устиньи Ивановны и стала медленно расстёгивать шубу замёрзшими руками.
Панова
Утром в классе прохладно, и свет ещё горит; от этого кажется, что за окнами темнее, чем на самом деле. Любка стоит на пороге, запыхавшаяся от бега по улице и по лестнице, и оглядывает класс, ещё не веря себе, что не опоздала. Ребята не сидят на своих местах, а стоят у окна или бродят между рядами. Лица у всех ещё какие-то не школьные, а домашние, немного заспанные. И голоса домашние — негромкие, не то что к концу дня, когда все разойдутся, раскричатся.
У Сони на щеке отпечатался кружок от пуговицы, даже четыре дырочки видны.
— Принцесса на горошине, — говорит Любка Соне и смеётся.
Соня не понимает, в чём дело, но тоже смеётся, просто потому, что хорошо относится к Любе. Соня ко всем хорошо относится; она такая добрая, что Любе почему-то всегда её немного жалко. Никогда не стукнет никого, не рассердится, не подразнит. Вот и сейчас. Анька Панова стащила Сонины очки и примеряет их, кривляется, воображает. Очки в чёрной оправе криво сидят на Анькином розовом лице; от этих некрасивых очков особенно заметно, какая Анька хорошенькая, розовенькая, ясноглазая, и мягкие волосы спускаются вдоль щёк аккуратными волнами. И тогда видно, что у Сони, которая ненадолго сняла очки, широкий нос, близорукие, неуверенные глаза, что она сутулится и рукава матроски ей коротки — вышитый якорь оказался не на локте, а у плеча, и кисти рук торчат большие, красные.
— Панова, — говорит Любка, стараясь не волноваться, — отдай очки.
Анька удивлённо приподнимает коричневые бровки, смело смотрит и отвечает нараспев:
— Не от-дам.
Она поправляет очки на носу, поправляет неловко, очень похоже на Соню. Любка забывает, что решила не злиться, и бросается к Пановой. Но Анька заранее готова к прыжку, как кошка. Она взлетает на парту, только синяя юбочка раздувается абажуром. По партам убежать легче, на полу тесно. Но и догонять по партам легче — Люба тоже вспрыгивает на парту. Она несётся за Пановой. Та хохочет. А Люба злится. И потому Панова сильнее, ничего нельзя с этим поделать. Все смеются вокруг.
— Чур, не я! — кричит Панова и высовывает розовый язык.
Смеются мальчишки. Генка Денисов прямо надрывается со смеху. Ему ещё с первого класса нравится Панова. Хоть бы постеснялся, дурак, все же знают. Вот бы сказать сейчас Денисову:
«Что ты так стараешься? Бегаешь за Пановой, мешок с галошами за ней носишь».
Но Любка не может так сказать, потому что боится злого Анькиного языка. Она гоняется за Пановой, а сама не знает, что будет делать, если поймает её. Драться? С Пановой? А тут ещё Соня тянет тонким голоском:
— Люба, ладно, пусть она поиграет. Она же поиграет и отдаст. Правда, Аня?
— Фиг с маслом! — кричит Панова из дальнего угла.
А когда Люба оказывается в этом углу, Анька уже перелетела к двери. И Люба — к двери. Вот уже схватила за рукав, сейчас Панова получит, ох и получит! А почему так тихо в классе? И не гогочет Денисов, и не уговаривает Соня. Любка оглядывается, тяжело дыша: в дверях с толстым чёрным портфелем стоит Вера Ивановна и смотрит на Любку. А Любка, как памятник, торчит на парте. А Панова? Панова сидит, смирненько положив руки на парту. Как будто она давным-давно так сидит. И глаза у неё тихие, чуть печальные, укоризненные: «Надо ж дойти до такого: учительница в классе, а она по партам скачет. Прямо ненормальная».
Вера Ивановна ничего не говорит. Любка слезает на пол. Она стесняется спрыгнуть и слезает неуклюже, тяжело. Потом медленно идёт к своей парте и садится, споткнувшись о портфель, лежащий на полу.
Вера Ивановна качает головой и раскрывает журнал.
Когда же ты вырастешь?
Дома тепло, гудит в печке огонь, и сквозь дырочки в дверце видно рыжее пламя. А если открыть дверцу, можно смотреть и смотреть, потому что огонь живой и всё время разный. Вот он снизу облизнул полено, как человек облизывает мороженое. И опять к этому полену подобрался, и уже оно внутри огня, потрескивает и накаляется всё ярче, всё оранжевее, и другие поленья жгучего красного цвета — совсем не похожи на те, что мама и Люба принесли из сарая. Те были мокрые, тяжёлые, ни капли не красивые. А на эти, в печке, Люба смотрит, смотрит и насмотреться не может. Она придвигает низенькую скамеечку к самой печке и ворошит внутри кочергой; искры летят вверх, как золотые мухи. «Докуда они долетят?» — думает Любка и пытается заглянуть в печку поглубже. Но лицу горячо, не заглянуть никак. Мама входит и приносит из кухни дымящуюся кастрюлю. Вкусно пахнет варёной картошкой.
— Садись за стол, — говорит мама.
Любе давно хочется есть, она проглатывает слюну и говорит:
— Я не голодная, я попозже. Ладно, мам?
Маму не проведёшь, она всё понимает, поэтому так трудно с ней.
— Отец придёт поздно, — говорит мама и смотрит в сторону, — он на собрании. Ты уже спать будешь, когда он придёт.
Любка кивает: «Тогда давай есть».
Любка отворачивается от мамы, чтобы мама не заметила, как ей горько, как дрожат губы. Мама не смотрит на Любу, она смотрит в окно. Как будто можно что-нибудь увидеть в чёрном стекле. Мама смотрит долго. Потом они с Любкой едят картошку с котлетами. Любка закапывает котлету под картошку, заравнивает пюре вилкой, чтобы ничего не было видно и нигде не просвечивало, и говорит:
— Мама, а у меня котлеты нет.
— Съела? — Мама удивляется, что так быстро. — Дать тебе ещё?
— Мам, — смеётся Любка, — вот она, я закопала.
Она думала, мама посмеётся шутке. А мама только сказала устало:
— Когда же ты вырастешь?
— Я, мам, скоро вырасту, я знаешь, буду много есть и гулять на свежем воздухе — у меня будут во щёки, во мыскулы. Мам, а что такое «морда кирпича просит»?
— Не повторяй всякие глупости. Ложись спать. — Мама всё-таки улыбнулась, совсем чуть-чуть. — Не мыскулы, а мускулы, дурочка…
Наклонилась к Любке и поцеловала в лоб сухими губами. Не то поцеловала, не то проверила, не повышена ли температура.
— Ложись-ка спать, завтра опять не добудишься тебя.
Мама заглядывает в печку, и Любка заглядывает. Дрова прогорели, только одна тощая головешка вспыхивает короткими синими огоньками. Мама вытаскивает её на железный совок и быстро несёт во двор, чтобы кинуть в снег. Люба встаёт на скамеечку и закрывает трубу. Долго ещё пахнет горьким дымом от головешки.
Сквозь сон Любка слышит, как мама убирает в соседней комнате посуду со стола, слышит, как на кухне льётся вода. А потом, совсем уже заснув, Любка чувствует, как приходит отец, но посмотреть, встать она уже не может, потому что спит.
Белая курица
После уроков Соня сказала Любке:
— Хочешь, пошли ко мне, у меня сегодня никого нет дома.
— Пойдём.
Любке давно хотелось зайти к Соне, потому что у Сони жила курица, прямо в комнате. Ребята рассказывали, что Соня водит курицу гулять, привязав к лапке верёвочку.
Они шли по узкой тропинке к Сониному дому. Дом был деревянный, старый и на вид тяжёлый, какой-то невесёлый. А тропинка шла в глубоком снегу, и были видны слои снега — тёмные, серые, голубоватые, просто белый и очень белый, самый верхний, он лёг сегодня. Соня шла впереди, а Люба смотрела ей в спину и думала: «Хорошая девчонка Соня. Если бы я не дружила с Белкой, обязательно бы дружила с Соней. Только жалко, что она какая-то смирная, чересчур послушная. Зато с ней хорошо разговаривать, она слушает серьёзно, никогда не дразнится, не то что Панова».