реклама
Бургер менюБургер меню

Людмила Ладожская – Выстрел через время (страница 9)

18

Нотан поднял стакан с вином.

– Ну, что ж… За Новый 1940 год! Чтобы он был… спокойнее. Чтобы работа была. Чтобы дети учились. Чтобы… чтобы мир был!

– За мир! – хором, но без особой веры, подхватили остальные. Чокались без энтузиазма.

Ели сначала молча, сосредоточенно, наслаждаясь сытостью. Потом разговор потек осторожно, обходя острые углы. Сара расспрашивала Марию о консерватории, о новых педагогах. Фрося что-то шептала Марии на ухо, и та смущенно улыбалась. Анна уговаривала Лесю съесть хоть немного кутьи – "за упокой душ усопших родственников", как было принято. Нотан рассказывал о заказе на офицерские шинели, которые взяла их мастерская – "дело прибыльное, пока…".

Но тень войны, как дым от печки, витала в комнате. Она просачивалась в паузы, в украдкой брошенные взгляды Яна в окно, в слишком громкий смех Нотана, в дрожащие руки Анны, когда она наливала чай.

– А правда, дядя Нотан, – не выдержала Леся, – что немцы – они страшные? Что они людоеды? Так Петька с третьего двора говорил…

– Врёт Петька! – отрезал Нотан резко. – Немцы… они, как все люди. Только у них сейчас власть у плохих начальников. А у нас – у хороших. Товарищ Сталин не даст нас в обиду, – он произнес лозунг, но без обычной убежденности, больше для успокоения детей и себя самого.

– А если… если они все же придут? – тихо сказал Ян, ковыряя вилкой картошку. Он смотрел не на брата, а на пламя свечи. – Что будет с нами? С Молдаванкой? С Одессой?

– Не придут, Ян! – почти закричала Анна. – Не говори! Не накликай! – в ее голубых глазах стояли слезы страха. Страха за мужа с его лицом, за дочь с его лицом, за них всех.

– Придут – дадим отпор! – снова, с юношеским пылом, встряла Мария. – Как герои Гражданской! Как Чапаев!

– Да, дочка, как Чапаев… – прошептал Яков. Он взял свою крошечную рюмку с водкой, которую налил себе "для храбрости". Поднял. – За… за Чапаева. И за то, чтобы нам не пришлось быть героями. Просто жить. Просто… дожить, – он выпил залпом, морщась от горечи не только спирта.

Они сидели за столом, маленький островок света и тепла в холодной, темной Одессе, в огромной, тревожной стране. За окном падал снег, сметая следы на Мельничной. Где-то далеко гремели салюты в честь Нового года. Где-то, совсем недалеко, уже ковалась сталь для будущих сражений. А здесь, в домике на Молдаванке, под трепетным светом елочных свечей, люди пытались верить в завтра. Но страх, холодный и липкий, как одесский туман, уже прокрался в их праздник и поселился в углу, рядом с тенью от ветки елки, которая Яну вдруг показалась похожей на скрюченную свастику. 1940-й год входил в их жизнь не с надеждой, а с тяжелым, невысказанным вопросом: "Доживем ли мы до следующего?"

Молдаванка, осень 1940 года

Жаркое одесское лето 1940-го сменилось золотистой, но тревожной осенью. Воздух на Мельничной улице был густ от запаха перезревших фруктов с базара, пыли и вездесущей вяленой тараньки. В доме Стержицких жизнь билась в ритме выживания и постоянной настороженности.

Ян вернулся с работы в артели позже обычного. Он казался еще более изможденным, чем в новогоднюю ночь. Посеревшие виски уже резче контрастировали с все еще густыми черными, но тусклыми волосами. Темные глаза, глубоко запавшие, обрели привычку бегать по сторонам даже в собственном дворе. Его смуглое, типично еврейское лицо, несмотря на псевдопольскую легенду, было вечным источником страха. Он снял потрепанный пиджак, под которым виднелась простая рабочая рубаха, заляпанная мельчайшей золотой пылью – невидимая метка ювелира в артели, где он значился лишь подмастерьем-поляком. Руки, тонкие и цепкие, дрожали от усталости и нервного напряжения.

– Добрый вечер, Ян? Как на работе? – спросила Анна, не отрываясь от штопки носков. Ее светлые волосы, собранные в тугой узел, тускнели от забот, но голубые глаза все еще сохраняли глубину, хотя и были подернуты пеленой неизбывной тревоги. На ней было выстиранное до белизны, но заштопанное платье. Теперь она штопала и носки Леси, потому что экономия стала законом жизни, хотя она и знала, что Яков припрятал кое-что из золота, привезенного из Польши.

– Работа… Работа есть, – буркнул Яков, опускаясь на табурет у печи. Он избегал прямого взгляда. – Заказ на значки… к очередной годовщине. Но глаз дерут. Каждый опилок – на учете. Чекист новый приставлен, Семенов. Глаза у него, как буравчики. Он потер переносицу

Сара вышла из своей комнаты, вытащила из печи чугунок с борщом и поставила на стол. Она заметно похудела, ее доброе, когда-то яркое и жизнерадостное лицо осунулось, но руки, вечно занятые делом, двигались по-прежнему ловко.

– Карточки отоварила. Муки – в обрез. Селедки две… масла – вот с ноготок, – она показала крошечный кусочек в бумажке. С января 1940 года в Одессе, как и по всему Союзу, были введены продовольственные карточки на хлеб, сахар, крупу, масло, мясо. Очереди за пайком стали еще одним ежедневным испытанием, местом скуки, сплетен и страха быть замеченным не в том районе.

– А Мария где? – спросил Яков, пытаясь перевести разговор с еды и работы.

– В консерватории. Говорит, репетируют что-то грандиозное к 7 ноября, – ответила Анна. Ее голос дрогнул. Гордость за дочь боролся со страхом. Каждый выход Марии из дома, каждый ее путь в центр на Пироговскую, 11, был игрой с судьбой. Ее светловолосая, сероглазая красота и отточенные манеры – результат упорной работы над легендой и природных данных – были идеальным камуфляжем. Но Яков каждый раз ловил себя на мысли: "А вдруг кто-то из Варшавы? Вдруг заподозрят"…

Мария действительно была в консерватории. В просторном, но уже потертом классе, за роялем с чуть расстроенными басами. Она разучивала сложный пассаж. Ее светлые волосы были убраны безупречно, простое платье сидело на ней с достоинством. Серые глаза, в глубине которых лежала тень, были сосредоточены на нотах. Консерваторская жизнь была островком иной реальности: здесь говорили о Шопене и Чайковском, о технике дыхания и конкурсах. Но и сюда проникала действительность: портреты Сталина и Ворошилова в фойе, обязательные политзанятия о "вероломстве империалистов", шепотки о "чистках" среди профессоров старой школы. Ее подруга Фрося частенько жаловалась: "Машка, ну что за жизнь? Утром – карточку на хлеб отстоять, вечером – гаммы играть. И все боятся… Боятся всего!"

Дома, в своем закутке за занавеской, Мария иногда тихо плакала от напряжения и страха за семью.

– Леся, убирай со стола уроки, – сказала Анна дочери. – Ужинать будем.

Девочка тряханула своими темными кудрями, тень от которых падала на тетрадь и, как по команде закончила писанину, будто только этого и ждала. Ямочка на подбородке стала заметнее. Большие карие глаза, точь-в-точь, как у Яна, были серьезны. Она старалась учиться хорошо, понимая смутно, что это может быть важно. Теперь она взрослела очень быстро в тени страха, ведь ее детство закончилось еще в июле 1939 года.

Нотан вернулся из мастерской последним. Его крепкая фигура как-то ссутулилась, упрямый подбородок был небрит.

– Шинелей – вал! Офицерских. Срочно. Как на пожар! – он бросил потрепанную папку на стол. – Заказы военные идут потоком. Это… это не к добру, – в его голосе, обычно таком уверенном, звучала тревога. – После ужина спать, а завтра пораньше на работу.

Швейная мастерская Нотана и Сары работала на износ, выполняя госзаказы. Прибыль была, но каждый военный заказ был зловещим напоминанием.

Ужин был скудным: борщ, кусок черного хлеба по карточкам, вареная картошка. Молчание прервал Нотан, понизив голос почти до шепота:

– Слышал на базаре от матроса… Немцы в Бухаресте. Целая дивизия. И техника – танки, пушки. Наши пограничники на Днестре – в ушах звенит от их моторов.

Ян побледнел. Его вилка звякнула о тарелку.

– Значит… Он поворачивается к нам. Польша, Франция… Теперь к нам лицом.

– Ян, не надо! – Анна схватила его за руку. Ее голубые глаза были полны ужаса. – Они не посмеют… Пакт о ненападении…

– Не посмеют? – мужчина горько усмехнулся. "Они вже тут, Аннушка! За Дністром. Дихають нам у потилицю. І що нас врятує? Червона Армія? Сталін? Чи наші… папери? – он презрительно ткнул пальцем в сторону сундука, где лежали их фальшивые польские паспорта.

– Папа, я выучусь, я стану знаменитой певицей! Я буду петь для всех, и война не начнется! – вскрикнула Мария, но в ее голосе была уже не прежняя юношеская уверенность, а отчаянная надежда.

– Молчи, Маша! – резко оборвал ее Ян. – Твои песни… они могут привлечь внимание. Лучше будь тише воды…

Лейка прижалась к Анне.

– Мама, а немцы… они ведь не придут сюда? Правда? – ее темные, как у отца, глаза, полные слез, искали утешения.

Анна обняла дочь, прижав ее темную головку к своей груди.

– Нет, солнышко, не придут. Мы… мы в безопасности. Товарищ Сталин не допустит…, – но слова звучали пусто. Она сама не верила.

Сара тихо заплакала, уткнувшись в плечо Нотану. Он обнял жену, его лицо было каменным. В горнице было душно от печки и страха. Тень от керосиновой лампы дрожала на стене, напоминая Яну ту самую, зловещую новогоднюю тень. Только теперь она была четче, чернее и неумолимее. 1940-й год подходил к концу, не принеся облегчения. Он принес только ощущение приближающейся грозы, тяжелой и беспощадной. Они пережили год в Одессе. Им предстояло встретить 1941-й. Подступающий с запада гул немецких моторов уже не казался плодом воображения. Выживание становилось их единственной профессией, а Одесса – хрупким убежищем на краю пропасти.