Лукаш Орбитовский – Иди со мной (страница 29)
Рядом выпирал грудь Едунов, даже более серьезный, чем могильщик, в офицерском мундире. Раздавленную руку он уже вылечил. Его сопровождали какие-то военные, партийные деятели, ректоры, тому подобные люди. Мама поднималась на цыпочки, задирала голову и восхищалась отцом, этим полубогом, вся восхищенная, одурманенная яркими красками и солнцем, в трепетании флажков и грохоте патриотических песен.
И не она одна. Рядом стояла девица Едунова, что была с ним на пьянке в гарнизонном клубе. Они обменялись взглядами, две любовницы женатых мужчин, смертельных врагов – мать почувствовала что-то вроде близости.
- Я ей сильно сочувствовала, но недолго, так будет здоровее всего.
На девице Едунова была нитка жемчуга, точь в точь, как у бабушки на Пагеде. Время от времени мать брала его поносить, так что знала.
- И это был тот же самый жемчуг, - подчеркнула она. – Не похожий.
Девица, похоже, поняла, что ей грозит, потому что запихнула жемчуг за декольте платья и исчезла в толпе.
- И правильно сделала, тряпка половая, - слышу я. – А не то я содрала бы с нее тот жемчуг и подбила бы и второй глаз.
Именно так выглядит мир моей пожилой матери. Службы безопасности воруют семейные сокровища из ящиков рабочих. Я и вправду уже не могу про это дерьмо, предпочитаю, когда мать рассказывает о прогулках.
Они, вроде как, много ходили. У старика ноги были, как у аиста, у мамы – коротенькие, так что ей приходилось спешить, а он радостно маршировал.
Как-то раз они, к примеру, выбрались в Реву через Кашубскую площадь, где блядушки сосали сигареты без фильтра и звали отца, чтобы тот оставил мать, и тогда они ему такое покажут…
В рыбацком поселке их ожидали фахверковые домики, хатки с вывернутыми крышами и крест, который благословлял отправляющихся на лов рыбаков. Старик купил копченую рыбу и потащил маму в сторону пляжа, вдоль деревянного палисада и железнодорожных путей. Рыбаки затаскивали на вершину холма тележки, наполненные треской и шпротами.
И я размышляю о родителях над морем, как они идут, держась за руки, о молоденькой маме, как она бродит в мокрой гальке, приподнимая подол платья.
На Бабьих Долах горел танк.
Имелся там такой, предназначенный для учебных целей; он стоял на ведущих в воду рельсах.
После обеда банда пьяных ныряльщиков забросала танк бутылками с коктейлем Молотова. Смылись они именно тогда, когда близился мой вцепившийся в маму старик.
Родители приостановились, продолжая держаться за руки, глядели на языки огня, пляшущие на ржавой броне, а над головами у них шастали реактивные самолеты.
Летом я сам выбрался туда с Олафом. Крест до сих пор стоял, рельсы ржавели, но вот рыбаков было бы напрасно искать, опять же, не было и никакого танка.
Недалеко от того танка у них было их волшебное местечко, полянка на опушке леса с видом на фабрику торпед. Эта фабрика – уничтоженный колосс, торчащий в километре от берега, бетонный цилиндр, обосранный чайками, но, кто знает, во времена моих родителей, она, возможно, еще на что-то и годилась.
Если бы только было можно, я бы поставил там гостиницу с рестораном.
Уставшие от прогулки родители присели, выпили пиво, съели шпроты, закопченные так, что ломались на языке. Мать вытирала жирные пальцы о лопухи, чтобы на платье не осталось пятен. В конце концов, они пошли по берегу дальше, на самый Ревский мыс, уставшие и чуточку пьяненькие, а перепуганные журавли, чомги и буревестники с криками вздымались в воздух. На месте их ожидал лыбящийся Платон в "варшаве".
- Я ему уже не верила, - подчеркивает мама.
Из виллы им было близко до Редловской Кемпы[48], чуточку дальше ожидал Грот Марысеньки с неплохим видом на Хель и залив. Они бродили по молу в Орлове, где пожилой художник клепал акварельки с яхтами. Отцу было по барабану и это, и даже развалины королевского владения у Колибковского Потока[49], зато долго осматривал районы бассейна на Редловской Поляне. Останавливался и пялился на пляж. Закуривал папиросу. Глаза у него делались стеклянистыми.
Именно здесь он встретил американца.
Тогда, в мае, пляж был теплым, и по нему никто не полз. Собаки гонялись за брошенными палками, рылись в песке. А вдруг среди них был и Лилипут?
Накладываю себе селедки на тарелку, пробило два часа ночи, я же ни сонный, ни уставший, работа до самого рассвета мне известна, и я прекрасно знаю, как все будет: под самое утро я пойду в кровать, не засну, покручусь с бешено колотящимся сердцем, встану, сделаю себе кофе и в первую половину дня даже не буду уставшим: вонючий пот, головокружения, паршивые мысли придут сазу же после обеда и так уже и останутся, вот тогда я буду злым и колючим.
Но писать должен, я даже чувствую, будто бы делаю что-то хорошее, словно бы, стуча по клавишам, я глядел дальше, размышлял яснее, а распыленные мысли нанизываются на веревочку.
Отец близко, он словно бы стоит рядом, будто привидение.
Тем временем, в кухне появляется кое-кто другой. Клара останавливается на пороге, на ней та самая ее любимая пижамка в полосочку, на лице сонные, хмурые глаза. Я уже сижу над компом, рядом тарелка с селедками; я уже не ем из банки, как просила жена, жирные пальцы застывают над клавиатурой.
Ее взгляд мне известен очень даже хорошо, он замыкает Клару в тишине. Жена редко говорит, что лежит у нее на сердце, считая, что я сам обязан догадаться – как правило, я не догадываюсь – но сейчас все по-другому. Я говорю, что скоро закончу и приду в кровать, как и обещал. Ну да, мы же договаривались, я должен был не торчать всю ночь, но материала, который необходимо записать, у меня много, отсюда и задержка, осталась парочка коротеньких фрагментов, и я к ней приду.
- Ты и не заметишь, как я приду. Спи, Клопсик[50], отдохни хорошенько.
Клара не отвечает, хотя знает, как сильно мне нужны ее слова. Она глядит на меня с древней супружеской претензией, знакомой, будто Балтийское море, еще мгновение стоит, после чего закрывает за собой дверь.
Старик брал маму на пикники, в том числе и на один особенный.
У него было два одеяла, подушка и ивовая корзинка, в которую он запретил заглядывать.
Они поехали на Крикулец, где цвел шиповник, и где пугали остатки деревянного домика лесника. Платона с "варшавой" они оставили перед каменным виадуком, а уже оттуда пешком отправились через темный перешеек, по обочине, а дальше – по лесной тропке.
Отец, более серьезный, чем обычно, и более мрачный, разложил одеяла на траве. Подушку пристроил на сосне, где-то на уровне маминой головы. Та стала размышлять, а в чем тут дело, а он, как будто бы в этом не было ничего серьезного, достал из корзинки бутылку, две рюмки, хлеб, зельц и масло.
Мать сидела на одеяле и пыталась расслабиться. А вместо отдыха отец подсунул ей под нос пистолет.
Точнее, он набожно извлек его из пахнущих смазкой тряпок. У пистолета был длинный ствол и рукоятка, изготовленная из дерева, в котором умело были вырезаны якорь и звезда.
- Это "балтиец", - произнес старик, словно бы речь шла о реликвии великого святого: палец там, перец или что-то еще. – Во всем свете всего пятнадцать таких.
По мнению матери, мужчины были бы менее смешными, если бы не их любовь к предметам. Речь идет об оружии, авторучках. В том числе и мои ножи.
Тогда на поляне старик хотел научить маму стрелять. Она спрашивала, зачем это, но он не хотел отвечать.
Мама осторожно взяла "балтийца" в руки. Старик сапогом раздвинул ей ступни и показал, как следует держать оружие обеими руками, с указательным пальцем на скобе спускового крючка и с большим пальцем чуть повыше. Она стала крепко, словно бы желала врасти в землю, и рванула за крючок, уверенная, что попадет в цель – если не она, то кто же?
Грохнуло! Мама очутилась на земле, выпустив волыну. Старик поднял ее, позаботился, чтобы она вновь заняла правильную позу, и обнял ее рукой, нежно охватывая ладонь с пистолетом. От него пахло папиросами, водкой и одеколоном "Пшемыславка"[51].
Пистолет колебался, мать через прорезь прицела выхватывала затуманенную цель.
Она отстреляла обойму и попросила дать следующую. И еще одну. У нее горели запястья. Трепетали листья, кора отскакивала от сосны, ствол разогрелся, словно чайник, так что таже старик начал просить, чтобы мама успокоилась, а то еще попортит пистолет.
В конце концов, в подушке появилась столь желанная дыра. С разгона мама сделала еще парочку. После этого гордо заявила отцу, что теперь она лучший стрелок, чем он.
В ответ старик вынул пистолет из ее болящих пальцев, прицелился и выстрелил в цветок шиповника, потом отправился в те кусты и вернулся с цветком.
Он всегда побеждал, таким уж был.
- Странно, но я предчувствовала, что эта стрелковая подготовка еще может пригодиться, - вспоминает мама.
Старик же, как он сам утверждал, поменял эту волыну за четыре картофелины.
Во время блокады Ленинграда он тайком провозил еду по льду замерзшего Ладожского озера. На него наседали сходящие с ума от голода люди, грозили смертью и целовали ему сапоги, а он отказывал им, потому что ему нечего было им дать.
Среди них оказалась женщина-токарь, молодая мать четверых детей, выглядящая словно старуха. Она говорила о тех детях так долго, что сердце у отца растаяло, и он отдал ей последние четыре картофелины. Взамен она предложила ему пистолет, бесценный "балтиец". Она вынесла его с завода. Кстати, за это она могла и пулю схлопотать.