Лукаш Орбитовский – Иди со мной (страница 24)
Я имею в виду расизм, глупость и стыд.
Вилла стоит на Каменной Горе. Когда человек идет к морю по улице Пилсудского, ему бросается в глаза старое угробище на склоне. Выглядит, словно бы дом залихватски стоял на лапках, с террасой, повернутой в сторону Балтики. Рядом растет каштан. Мать, наверняка, и сейчас стряхивала бы с него листья, если бы только могла.
Вилла включает в себя первый этаж, второй этаж и наполненный нудными тайнами чердак. Вообще-то, террас целых три, но мать пользуется только одной.
Когда-то мама предложила, чтобы мы заняли первый этаж, но Клара заявила, что скорее уж станет жить с оборотнем, чем въедет в дом трахнутой сумасшедшей. Это было уже после того, как мать потеряла Олафа.
Лично я не имел бы ничего против переезда к маме, потому что место красивое, представительское, да и до "Фернандо" было бы идти минут двадцать. Только Клара все знает лучше, и, наверняка, права, тут еще проблема в надписи над входом.
Надпись такая: "Дом под негром".
Я уже просил маму сбить эту хрень или хотя бы пустить там плющ. Она же не желает об этом слышать и удивляется, что я, собственно, имею в виду с тем негром.
Мама, говорят: чернокожий.
Я ей объясняю, что мир изменился, а в словах дремлет заколдованное в них насилие. Мать же считает, что мир такой же, как был, а слова, люди и события – это ничто больше, как чистая жестокость.
Я обращаю ее внимание на то, что стыдно, вот просто так, жить в доме, где пугает такой вот текст. Мама пожимает плечами, говорит, что гуляла с русаком, так что про стыд знает все, опять же, надпись вытесывали лет сто назад, а традиция кое-чего да значит. Странно, что именно она вспоминает про традиции.
Тогда подхожу с другой стороны. Вспоминаю о различных несчастьях, которые свалились на чернокожих, вспоминаю про плантации хлопчатника, про начинания Ку Клукс Клана, говорю даже о том, как прихлопнули Мартина Лютера Кинга, а мать смеется.
- Я знаю лучше, сынок, лучше знаю.
- С чем-то подобным вообще невозможно жить. У меня имеются сильные аргументы, которые поймет каждый нормальный человек; раз в несколько месяцев я объясняю и прошу убрать эту несоответствующую надпись, а мать имеет все мои аргументы в заднице. Потому что, видите ли, она лучше знает. Потому что, видите ли, она что-то пережила. Она знает мир. А мне нужно учиться.
Источник этого знания, равно как и его содержание, остаются закрытыми, она знает – и все, закрывая этим дискуссию, словно бар перед скандалистом.
В свою очередь, вокруг этой виллы она ой как здорово находилась.
Когда я был маленький, и мама брала меня на море, нас иногда заносило и сюда. Мать глядела на дом, кущари и на ржавеющего "малыша" возле сетки. Я спрашивал, зачем мы тут остановились. Мать отвечала, что это красивая вилла, и все.
Во второй половине девяностых годов, когда мать распрощалась с кабинетом, она решила виллу купить. Закавыка заключалась в том, что владелец о продаже не желал и слушать.
Она названивала ему каждый месяц, спрашивала, не решился ли он. И всякий раз поднимала ставку. Я пытался врубиться, на кой ляд ей эта халупа, раз она одна-одинешенька на свете и имеет рост метр пятьдесят шесть в кедах и в берете.
В конце концов мужик сдался; мне он сказал, что продает только лишь для того, чтобы избавиться от моей матери.
Я сопровождал ее при написании нотариального договора. На мероприятие она пришла в белом костюмчике, с чемоданчиком и в бандане на голове. Из чемоданчика она вынула бабло, сотни тысяч злотых в пачках, каждая из которых была скреплена аптечной резинкой. Мать выложила эти кирпичики на стол, один рядом с другим. Можно было подумать, будто она покупает фургон кокаина.
Она приказала мужику пересчитать эти деньги, каждую чертову сотню. Именно так и сказала: проверь, пан, все ли соответствует. Короче, тип елозил банкноты мокрыми пальцами, потея при этом и вертясь, словно пацан, а мать сидела, вся такая довольная, закинув ногу на ногу и уставившись на государственный герб в кабинете.
Вилла находилось в ужасном состоянии. Мать не желала слышать ни о каких рабочих, так что мы вдвоем как-то справились с тем, что стены стали вертикальными, а полы – горизонтальными. В стенах заложена медь, так что мать, скорее всего, не сгорит от лажовой проводки; сквозь старые, помутневшие стекла мир выглядит даже красивее, а кран кашляет ржавчиной, самое большее, раз в неделю.
Тогда я пахал у Бульдога в сквере Костюшки по двенадцать часов в сутки, так что помогал, как мог, в основном – наскоками.
Мама сама выкрасила жилище и заменила замки. Еще повесила лампы, притащенные из "Комнаты Сокровищ" в Хилони. Жители Каменной Горы могли видеть мелкую, хрупкую даму, как она свисает с балкона в кедах, а кашемировый свитер лопочет на ветру.
Так мать монтировала спутниковую тарелку.
Таким вот образом она нашла себе пристань на осень жизни, а мы с Кларой переняли квартиру на улице Польского Красного Креста. Вообще-то вилла даже красивая, вот только надпись ее уродует.
И я постоянно повторяю: стыдно жить под такой.
А мать все время повторяет, что знает лучше, и что тут поделаешь.
Сегодня прихожу с самого утра, она стоит у окна, приоткрывает занавеску и пялится вдаль настолько изумленным взглядом, как будто бы соседские крыши, пляж и море видит впервые в жизни.
- Я жила здесь с твоим отцом, - говорит мать. – Мы были счастливы, но очень недолго.
Старик зализывал раны, а бабуля начала исчезать.
Она работала на три смены в рабочем общежитии на улице Парусных моряков, неподалеку от верфи. То был длинный дом с мрачными окнами. В средине имелись десятки помещений, стены облицованы панелями, и конторка – царство бабушки.
- Там она давилась среди стопок простыней, подушек, свитеров и халатов, за столиком, заставленным банками с чаем и пепельницами, - рассказывает мама.
Мне хочется знать, как оно было с этой виллой, но мама уперлась на своем, чтобы начать рассказ с бабушкиной работы. Хоть я ее и знаю, но разрешаю маме говорить.
- Ты только представь: ламповый приемник играл на всю катушку, а она болтала в телефонную трубку, ужасно побитую, словно старая кость, от постоянного стука ею по краю стола.
Общежитие, в основном, населяли докеры, сезонные рабочие и моряки. По теории, бабушка только выдавала постельное белье и ключи, а так же следила за книгой проживающих и гостей, на практике же постоянно скандалила с людьми и размахивала куском газовой трубы.
Пьяндылыга не мог попасть ключом в дырку, потому орал на бабушку, что двери никуда не годятся. Воду в совместных санузлах часто отключали. По полу бегали тараканы величиной с крыс и крысы величиной никто не знает с чего или кого, а толстые, накачанные спиртным бляди на шпильках падали с лестниц. Именно так эта общага и выглядела.
Бабка сидела на своем посту с куском газовой трубы. Та была длиной в полметра и замечательно лежала в руке.
- Как только лишь кто открывал хлебало, как только начинал выступать, она сразу же эту трубу и хватала, - вспоминает мама, вгрызаясь в пирожное. – Сначала она била ею по столу, это так, попугать, а если кто хавало не закрывал, получал трубой под коленку, а на это, сынок, никаких "помилуйте" уже не было, к придурку тут же возвращалось классовое сознание.
Бабуля меняла обосранное постельное белье и скандалила с пьяными уродами, чтобы хватило на учебу дочери. Сама она с трудом закончила начальную школу и большую часть жизни просидела на Пагеде.
- Иногда она возвращалась почти что в полночь, временами поднималась в четыре утра и шутила, что зимой бывают такие недели, когда она вообще не видит солнца, - вспоминает мама. – Шла она мимо насосной станции, а если было светло, то напрямик, через лес. И все это напрасно. Я же знала, что тот старый урод Шолль завалит мой экзамен.
Ночью дед просыпался, садился на краю кровати, пялился в окно и ел булку с сахаром. Когда бабушка возвращалась, он делал вид, будто спит, обсыпанный крошками. И так было до тех пор, пока бабушка не начала запаздывать.
Сначала на полчаса, потом уже на целый, а потом на два и больше. Объясняла она это тем, что неожиданно прибыли байдарочники из Болгарии, и ей пришлось готовить комнаты; то внезапно лопнула какая-то труба, и все залило; а то застрял ключ в замке ее конторки.
На все это дед ничего не говорил, только закусывал губы. Мать прекрасно понимает, что крутилось у него в голове.
Дед боялся, что бабушка пошла по следам мамы, что она нашла себе любовника, потому-то так исчезает. Или же доносит на нашу семью. Еще немного, и все мы очутимся в убекской пыточной на улице Пулаского, кричал он маме, и, конечно же, все из-за того ужасного русского.
А через какое-то время он пришел к заключению, что бабушка в жизни не устроила бы ему такой подлянки, значит, она скрывает что-то другое, скорее всего, ужасную, смертельную болезнь. И теперь шастает втайне от всех по коновалам, чтобы не беспокоить близких.
- Как раз по этому можно узнать порядочного человека. Он собой пожертвует, лишь бы только не беспокоить самых близких, - именно такой мудростью дедушка поделился с мамой. Та же взамен посоветовала ему пойти за бабушкой, вот и узнает, куда та исчезает, после чего настанет покой.
Той весной на спокойствие никто не рассчитывал, но дедушка послушал. Бабушка шла на вторую смену, так что он двинулся за ней. Поднял воротник пальто и надвинул фуражку на самый нос, словно бы планировал выслеживать военных преступников. Бесшумно он выскользнул на лестничную клетку. Мать видела, как он движется через Пагед, прячась в тени подворотен и деревьев.