Луиза Пенни – Старший инспектор Гамаш (страница 32)
Гамаш позволил этим словам слиться с туманом.
– Что вы скажете о статуе вашего отца?
Питера ничуть не сбил с толку этот неожиданный вопрос.
– Я и не думал об этом. Ничего не могу вам сказать на сей счет.
– Но это невозможно. У вас должно быть какое-то мнение, хотя бы как у художника.
– Да, как художник могу сказать. Я вижу достоинства этой работы. Автор, несомненно, владеет ремеслом. Неплохо сделано. Но он никогда не видел нашего отца.
Гамаш шел, сцепив за спиной большие руки, переводя взгляд с промокших туфель на приближающийся дом.
– Мой отец никогда не был таким. Он никогда не впадал в грусть, или что уж там изображено на его лице. Он только хмурился – ничего другого. И он никогда в жизни не сутулился. Он был громадный и… и… – Питер взмахнул руками, словно набрасывая это слово. – Громадный. Он убил Джулию.
– Его статуя убила Джулию.
– Нет. Я хочу сказать, он ее убил, перед тем как она уехала. Он забрал ее душу, и он раздавил ее. Он всех нас раздавил. Ведь вы именно это хотели от меня услышать, верно? Почему, вы думаете, ни у кого из нас нет детей? Посмотрите, какие у нас модели для подражания. Вы бы стали на нашем месте заводить детей?
– Но один ребенок все же есть. Бин.
Питер фыркнул.
Гамаш молча ждал.
– Бин не прыгает.
Гамаш остановился – уж слишком неожиданной показалась ему эта цепочка слов, произнесенных его собеседником.
«Бин не прыгает».
– Что? – спросил он.
– Бин не прыгает, – повторил Питер.
С тем же успехом он мог сказать: «Тостер картина велосипед» – смысла не было ни в том, ни в другом.
– Что вы имеете в виду? – спросил Гамаш, вдруг почувствовав себя недоумком.
– Бин не может оторваться от земли.
Арман Гамаш ощутил, что сырость проникает в него до самых костей.
– Ноги этого ребенка постоянно на земле. По меньшей мере, они не отрываются от нее так, чтобы две сразу. Бин не может или не будет прыгать.
«Бин не может прыгать, – подумал Гамаш. – В какой семье рождаются такие привязанные к земле дети? Завязнувшие в трясине. Как Бин выражает возбуждение? Радость?» Но, подумав об этом ребенке и об этой семье, он нашел ответ. Пока что, за десять лет, этого вопроса не возникало.
Арман Гамаш решил, что позвонит сыну, как только придет в «Усадьбу».
Глава четырнадцатая
– Даниель?
– Привет, па, enfin.[52] А то я уж начал думать, что ты мне только кажешься.
Гамаш рассмеялся:
– Мы с мамой в «Охотничьей усадьбе», а это, сам знаешь, не узел связи.
Он посмотрел сквозь высокие, выходящие в сад двери библиотеки туда, где за свежей зеленью влажной травы лежало подернутое туманом озеро. Низкая туча висела над лесом. Гамаш слышал птиц и насекомых, а иногда всплеск – это выпрыгивали на поверхность окунь или форель. А еще он слышал, как захлебываются сирены и раздраженно гудят машины в Париже.
Париж.
Город Света сливался с канадской глухоманью. «В каком необыкновенном мире мы живем», – подумал Гамаш.
– У нас девять вечера. А сколько у вас? – спросил Даниель.
– Почти три. Флоранс уже в постели?
– Мы все в постели, хоть мне и неловко в этом признаваться. Ах, Париж! – Даниель рассмеялся своим низким, рокочущим смехом. – Но я рад, что мы наконец-то можем поговорить. Постой-ка, дай я выйду в другую комнату.
Гамаш представил сына в его крохотной квартирке на Сен-Жермен-де-Пре. Даже если он перейдет в другую комнату, это не будет гарантировать ни приватности ему, ни тишины жене и ребенку.
– Арман?
В дверях библиотеки стояла Рейн-Мари. Она собрала свои сумки, и швейцар понес их к машине. Перед этим они обговорили ситуацию, и Арман попросил ее уехать из «Охотничьей усадьбы».
– Конечно, я уеду, если ты этого хочешь, – сказала она, внимательно вглядываясь в его лицо.
Прежде она никогда не видела его в деле, хотя он все время рассказывал ей о работе и нередко спрашивал ее мнение. В отличие от большинства коллег Гамаш ничего не скрывал от жены. Он не считал, что может скрывать от нее такую огромную часть своей жизни без ущерба для их отношений. А жена была для него куда важнее, чем любая карьера.
– Я буду меньше беспокоиться, если ты уедешь, – сказал он.
– Я тебя понимаю, – без лукавства сказала Рейн-Мари. Она бы чувствовала то же самое, если бы поменялась с ним ролями. – Но ты не будешь возражать, если я уеду недалеко?
– Переселишься в походную палатку на опушке?
– Ты, как всегда, проницателен, – сказала она. – Но у меня на уме были Три Сосны.
– Прекрасная мысль. Я сейчас позвоню Габри, чтобы он приготовил тебе номер в его гостинице.
– Нет, ты лучше ищи, кто убил Джулию, а Габри я позвоню сама.
И вот она была готова к отъезду. Готова, но отнюдь не рада. Она ощущала боль в груди, видя, как следствие под руководством ее мужа делает первые шаги. Его люди уважительны, местные полицейские почтительны и даже немного испуганы, но он постарался сделать так, чтобы они чувствовали себя легко. Но не слишком легко. Она видела, как ее муж естественно взял управление ситуацией в свои руки. Они оба знали, что кому-то нужно брать ответственность на себя. А он был прирожденным лидером, скорее по характеру, чем по званию.
Она прежде никогда этого не наблюдала и теперь с удивлением видела, как человек, которого она близко знает, поворачивается к ней новой стороной. Он вел следствие с легкостью, потому что вызывал уважение. У всех, кроме Морроу, которые, кажется, считали, что он их надул. Это расстраивало их чуть ли не больше, чем смерть Джулии.
Но Арман всегда говорил, что люди по-разному реагируют на смерть и глупо судить по их реакции. И вдвойне глупо судить о том, как ведут себя люди, сталкиваясь с неожиданной насильственной смертью. Убийством. Они перестают быть собой.
Но все-таки Рейн-Мари недоумевала. У нее возникало подозрение, что люди становятся самими собой именно в минуты кризиса. Вся искусственность, вся воспитанность уходит. Легко оставаться порядочным человеком, когда вокруг тишь да гладь, и совсем другое, когда перед тобой разверзается ад.
Ее муж сознательно ежедневно входил в ад, но при этом сохранял порядочность. Она сомневалась, что это можно сказать о Морроу.
Она видела, что помешала ему, – он разговаривал по телефону – и хотела уже выйти из комнаты, но тут услышала имя Розлин.
Он разговаривал с Даниелем и спрашивал про их невестку. Рейн-Мари пыталась поговорить с Арманом о Даниеле, но никак не могла найти подходящий момент. А теперь было уже слишком поздно. Она стояла на пороге, слушала, и сердце ее отчаянно билось.
– Я знаю, мама сказала тебе об именах, которые мы выбрали. Если девочка, то Женевьева…
– Прекрасное имя, – сказал Гамаш.
– Мы тоже так думаем. И еще мы думаем, что мужское имя тоже прекрасное. Оноре.
Гамаш обещал себе, что, когда будет названо имя, неловкого молчания не последует. Но неловкое молчание наступило.
Пустоту заполнили эти слова из старой поэмы, они, как всегда, прозвучали в его ушах, словно произнесенные низким, спокойным голосом. Пальцы его большой руки мягко сомкнулись, словно ухватили что-то.