18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лу Андреас-Саломе – Прожитое и пережитое. Родинка (страница 81)

18

Бабушка покачала головой. Она лежала на спине, лицом кверху.

— Туда? Нет!.. Ты вернешься вечером?

— Скорее всего, нет. Раз уж я буду на полпути, то…

— Ладно, — прервала она его, — поезжай, поезжай.

Не спросив и не выслушав куда. Должно быть, эту чуткую, ясновидящую женщину и в самом деле как облаком окутывали ее суеверные думы, отделяя ее от сына, скрывая его судьбу. А может, она закрывала глаза на эту судьбу как на нечто такое, с чем та распростилась, что отныне стало ей враждебным, что надо отринуть? Может, между ними снова вспыхнула былая вражда, неизменная, неизбежная — ничем не укротимая судьба, которая только подвела их к последнему рубежу? Виталий ушел не сразу.

— Ты не встанешь? К столу? Или потом? — спросил он.

— Нет, — ответила она. — Так я лучше отдыхаю от этого.

Он тоже не спросил: от чего? Но все еще не уходил. Стоял перед кроватью с балдахином, где она лежала с закрытыми глазами.

Между складками одеяла из зеленого шелка покоилась на краю постели ее рука; маленькая, пухлая, без перстней на пальцах, но с длинными ногтями, она свисала вниз; открытая ладонь была повернута наружу.

Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что именно на эту руку смотрел и смотрел Виталий, словно не в силах оторвать от нее взгляда.

Может, мне все это привиделось, так как, глядя на эту руку, я вдруг разволновалась и меня охватил страх?

Эта рука заставляла его, маленького мальчика, бить земные поклоны и касаться лбом пола перед какой-нибудь дароносицей… она вызывала в нем ненависть, но ненависть, уже тогда смешанную со страстным желанием оторвать ее, свою мать, от всего того, что их разделяло. Чтобы однажды, в доказательство своего мужества и своей зрелости, склонить голову перед ней, своей матерью!..

Разве то, что сосредоточилось и сконцентрировалось в одной-единственной точке, не излилось из этого глубочайшего источника на всю его жизнь? Не превратилось в сердечное тепло, с которым он относился к своему народу, проникая в самые глубины его благочестивого смирения, чтобы узреть в его просветленном лике образ собственной матери, вырванной из пут суеверия и вознесенной к ясности? И это становилось ненавистью, холодной, воинственной, ненавистью детских дней, переносимой с личности матери на угнетателей народа, будто именно она, мать, их и породила.

Разве не эта рука гнала его в каждую схватку, последняя из которых теперь заканчивается его бегством — куда, куда? К какой победе, к какой пропасти? Схватка, которой он уже не может помешать, которая обрела власть над ним, стала его судьбой, исполненной ненависти и любви к матери.

Пока он стоял перед матерью, не решаясь уйти, не возникла ли перед его глазами мечта детских лет? Его первое требование к жизни, от которого он так больше и не отступился. Не выполненное, это самое раннее и самое благородное требование увлекало его все дальше.

И все-таки это мне, скорее всего, привиделось. Ведь я видела его сразу после этого; видела, каким он был собранным, внимательным, ничего не забывающим; а я могу судить об этом, ведь именно мне он давал свои указания. Ни следа тайного или подавленного волнения. Хладнокровие, которое в этих условиях можно было бы назвать равнодушием, так ненатянуто и непритворно естественно он держался. Это производило ошеломляющее впечатление, казалось, будто подлинного Виталия видишь перед собой только сейчас, когда Виталия уже не было, когда он «перечеркнул себя».

Это слово впервые сорвалось с его губ в пещерах Киевской лавры. Но когда в тот момент он произносил это мрачное слово, его лицо, озаренное свечой, сияло как сама жизнь. В его ранней юности отрицание непреодолимо оборачивалось утверждением всего и вся.

И только сейчас лицо монаха говорило: «Нет».

Так мне удалось еще раз побыть с ним. Первое время мы молча сидели в тарантасе, направляясь по ухабистой дороге из Родинки в Красавицу. Говорить было не о чем. Все было сказано. Мы выехали после короткого прощания с Ксенией, которое далось ей легко.

Лошадь, послушная, объезженная, шла то быстрее, то медленнее. Затем вожжи дернулись, и Виталий невнятно пробормотал:

— Татьяна…

Татьяна! Мои мысли буквально вцепились в нее. Я-то не осмеливалась думать о других, нет, не осмеливалась. Но она, эта страдалица, всегда и во всем готовая к самому худшему и упрямо сводившая все дурное к одному происшествию, к грехопадению, — она будет введена в заблуждение Хедвиг, будет сидеть у бабушки и причитать: «Ах, Виталий! И он тоже!» А бабушка ничего не станет объяснять, она будет молчать.

— Мне не следовало бы… — снова пробормотал Виталий. — Ведь он чувствует все заранее, — вдруг вырвалось у него, — чувствует с удесятеренной силой, и это губит его… Зачем я это сделал? Мне не следовало бы обещать ему, что я приеду…

У меня замерло сердце. Он сказал «Татьяна», а имел в виду Дитю. Боже правый, как он это произнес! Как мертвец, который собирается умереть еще раз!

Он смотрел прямо перед собой, напряженно, словно уже видел дом у пруда и незабудки на берегу.

— Муся… Муся, — схватил он меня за руку. — Поезжай ты вместо меня… передай ему привет…

И он выплеснул из себя свою любовь к мальчику, к которому его тянуло с такой силой, что он боялся встречи с ним. И Виталий, этот мертвец, снова ожил, переживая.

Невыразимо прекрасные слова; внимать им означало — на всю жизнь овладеть чем-то бесконечно драгоценным.

Он умолк. Задумался. В голове теснились мысли о новых испытаниях и трудностях, выпавших на долю несчастного Дити. Он заговорил опять:

— Скажи ему… скажи ему…

Порывы ветра, дувшею нам в лицо, иногда срывали слова с его губ и уносили назад, в луга. Мы не смотрели друг на друга. Ветер развевал мои волосы, они хлестали меня по лицу и казались завесой сострадания между нами.

Виталий все больше и больше замедлял ход лошади. Наконец она остановилась. Он нехотя тронул ее вожжами.

— Скажи ему… скажи ему… — снова вырвалось у него. Впереди блеснул пруд. Показался ярко раскрашенный сельский домик с резным фронтоном. Издалека доносились чьи-то голоса.

Лошадь не двигалась.

— Муся… Муся…

Виталий не мигая смотрел в сторону домика. Затем бросил мне вожжи.

И не успела я оглянуться, как он выпрыгнул из тарантаса и пошел напрямик, по полю.

Таким я видела его в последний раз — сломя голову бегущим по полю.

Сегодня вечером канделябр в зале сиял всеми свечами. Явилась и бабушка; она сидела под ним, погруженная в свои карты, и даже не обращала внимания на открытые окна в столовой и распахнутую боковую дверь, ведущую туда.

Вдоль окон снаружи ходила туда и сюда Ксения с Полканом, снова и снова начиная с ним разговор. Каждый раз, когда они проходили мимо столовой, доносились слова Ксении или ответ собаки: в звуках, издаваемых животным, слышалась благодарность и печаль.

Звонкий голос Ксении — забуду ли я его когда-нибудь! Ксения была частичкой этой летней ночи, чреватой будущим, звездой.

Не к ней ли вопрошали все живые существа, печальные и все же полные доверия? И не отвечала ли им Ксения высшей мудростью, не признающей людских сомнений и колебаний.

И я снова поверила в него, парящего над домом, — в большого светлого ангела, который поразил меня в первое утро, когда пела Ксения. Но не только над домом распростер он свои крыла: вознесясь над ним, он тянулся к далекому будущему, словно к чужим небесам, протягивая им дитя Виталия — спокойно, жертвенно…

Этот голос, голос, сказавший тогда Виталию: «Твое дитя вынашиваю я для тебя; жизнь вынашивает нас».

Хедвиг тоже была с нами. Она сидела на освещенном месте, под канделябром, и вязала — с иронически-прилежным видом, словно предчувствуя самое худшее; ничего не зная, догадывалась и она.

Старуха же, склонившись над гадальными картами, казалось, изгоняла то, что знала… Не впала ли она в детство?

Минута проходила за минутой. Равномерно билось сердце. Крылатый кузнец в старых бронзовых часах через каждые пятнадцать минут опускал свой серебряный молоточек на наковальню, и всякий раз бабушка вздрагивала. И поднимала всякий раз глаза. Не ждала ли она сына? По ней не было видно, что ждет. Что ей было известно? Что?

Но вот она торжествующе, с шумом сгребла в кучу карты.

— И все же он победит! Червонный валет! — провозгласила она.

И в тот самый миг, когда раздался ее нелепый торжествующий возглас, я поняла окончательно, что все ее поведение в последнее время, все эти гадания на картах, посты и уединения были внутренне и внешне только молчанием, умолчанием. Она все знала и уже думала об опасности, о том, как защитить всех; не только о жизни без сына были ее мысли, но и против него, врага. С Божьей ли помощью или без нее — это право она оставила за собой; гадая на картах или молясь, безумная или мудрая, в самом сокровенном не уступающая в хитрости тем, кого она обвиняла в преступлении против святынь, — она оставалась непроницаемой, как русские юродивые.

Ночь никак не кончается. Хедвиг спит. Я сижу рядом, прикрутив фитиль лампы. Не выношу мрака. Долго сидела я в темноте и смотрела в окно, чуть освещенное закрытой облаками луной. За окном еще было лето — с густой листвой, полное запахов. Я смотрела и видела, как приходит зима, а за ней снова лето; времена года проходили, однообразно сменяя друг друга, и жизнь была такой же однообразной; я видела, как подрастают дети, как взрослеет молодежь и как умирают старики. Его, Виталия, я не видела.