Лорд Дансени – Дон Родригес, или Хроники Тенистой Долины (страница 25)
Если какой-нибудь дотошный читатель спросит меня, как именно она это сделала, я отвечу: «Не могу сказать вам этого, добрый сэр, потому что и сам не знаю» или «Что за вопросы вы задаете, дражайшая леди!». И разумеется, я не имею никакого понятия, где донья Серафина этому научилась, хотя ничего проще и быть не может.
Между тем Серафина слегка улыбнулась, подумав про себя, что только что совершила один из тех поступков, об опасности которых постоянно твердила ей матушка.
– Серафина, – сказала в этот же самый момент упомянутая мать девушки, выглянув из большого окна, – становится холодно. Не стоит оставаться на балконе, это может быть вредно для здоровья.
И Серафина вернулась в дом, как делала это каждый вечер с наступлением сумерек.
Родригес многого не заметил во взгляде, брошенном на него из-под темных ресниц, как не замечает некоторых вещей беспечная юность, упивающаяся своей свободой и первыми победами. На пути, именуемом жизнью, молодой человек все еще стоял словно на утесе: много выше уступов, обычно занимаемых внимательными дозорными, но ниже поднебесных вершин пророков, с которых только и можно разглядеть подобные вещи. Впрочем, для того, чтобы заметить Серафину, юность отнюдь не была обязательным условием, ибо даже нищие попрошайки превозносили до небес гордую посадку ее головы.
И когда Серафина проходила за окнами дома, эта изящная головка чуть-чуть повернулась, чтобы Родригес, глядевший снизу, успел заметить безупречный изгиб ее шеи. В этот момент и погас последний отсвет дня, окна закрылись ставнями, и Родригес вместе с Мораньо отправились на поиски кузницы, которой владел некий Фернандес, кузнец.
Вскоре они нашли эту деревенскую кузню – домик с необычайно высокой крышей, специально сделанной так, чтобы уберечь ее от горячих искр; сквозь широкие распахнутые ворота, предназначенные для лошадей, рдело в лунном свете багровое пламя горна, и, хотя в кузнице, судя по всему, никто не работал, человек с темными усами продолжал подкладывать в топку новые поленья. Над дверьми были выжжены на дубовой балясине неуклюжие большие буквы: «ФЕРНАНДЕС».
– Кого вы ищете, сеньор? – спросил усатый Родригеса, когда тот остановился перед кузней и его фыркающая лошадь просунула голову в двери.
– Я ищу, – ответил юноша, – того, кто не носит фамилию Фернандес.
– Это я, – сказал человек возле горна.
Родригес не стал задавать больше никаких вопросов, а спешился и велел Мораньо ввести лошадей внутрь. Тут он заметил в темной глубине кузницы двух других лошадей, которых видел в лесу. Обе были подкованы, но таким странным образом, о котором Родригесу никогда раньше не приходилось слышать. Подковы на передних ногах каждой лошади были соединены надежно заклепанной цепью, то же было и на задних, и таким образом оба животных были подкованы одинаково. Подобный метод был новостью и для Мораньо. Тем временем человек с черными усами поднял с пола и показал им еще связку подков, также соединенных цепями. Словом, Родригесу не понадобилось задумываться слишком глубоко, чтобы догадаться, что, когда бы Ла Гарда ни явилась за своими лошадьми, она обнаружит, что Фернандес уехал отдыхать куда-то далеко и что человек, который подковал лошадей столь странным образом, тоже отлучился по каким-то неотложным делам. И еще Родригесу почему-то начинало казаться, что все дальнейшее не его забота.
– Прощайте, – сказал он кузнецу, который не носил имя Фернандес, и, похлопав свою лошадь по шее, покинул ее, заручившись обещанием мастера задать животным овса.
Так Родригес и Мораньо снова стали пешеходами, чем последний наслаждался вовсю, радуясь, несмотря на усталость и ломоту во всем теле, тому, что снова чувствует под ногами ровную твердь; между тем его молодой господин чувствовал себя немного униженным.
Хроника шестая
О том, как Родригес сыграл на мандолине и что из этого вышло
Медленно шли они обратно по улице, по которой только что проехали верхом, и молчали. Тьма над землей сгустилась, огромная луна заполнила собой полнеба, и Родригес, глядя на ее светло-золотой диск, задумался о тех, кто мог жить в лунных долинах и какое послание – если, конечно, лунные люди существуют – они могли бы передать населению Земли; а также о том, на каком языке может быть такое послание и как оно преодолеет прозрачную пустоту, которая прежде доносила до Земли только свет и беззвучно плескалась у берегов лунных морей. И тогда он вспомнил о своей мандолине.
– Мораньо, – велел Родригес, – отправляйся за грудинкой.
Взгляд Мораньо немедленно прояснился; от гор, на которых он в последний раз пробовал грудинку, путники удалились на сорок пять миль. Глаза Мораньо быстро отыскали подходящий дом, и в следующую минуту он уже исчез. Родригес же слишком поздно вспомнил, что забыл сообщить слуге, где тот должен будет его искать, а между тем к незнакомому селению подступала самая настоящая ночь. Впрочем, молодой человек тут же подумал о том, что и сам не знает, куда теперь направится. Однако, хотя он и был в замешательстве, старинные напевы, звучавшие еле слышным эхом в округлой пустоте его инструмента отражением давно прошедших вечеров, помогали мандолине понять любое из дел человеческих, а этого не могут никакие другие неодушевленные предметы; так что нет ничего удивительного в том, что мандолина знала дальнейший путь Родригеса лучше его самого.
Давайте же любопытства ради вызовем тень Мораньо из тех далеких веков. Давайте спросим, куда отправился его господин. И мы увидим, как голубые глаза Мораньо, едва различимые сквозь дистанцию лет, посмотрят на нас с удивлением.
– Я не знаю, – скажет Мораньо, – куда идет дон Родригес. Мой господин ничего мне не сказал.
Но неужто он ничего не видел, когда они проезжали под балконом?
– Ничего, – ответит нам Мораньо. – Ничего, кроме того, как скачет по улице мой господин.
Теперь мы можем отпустить тень Мораньо и позволить ей вернуться в свое время, ибо ничего нового мы не узнаем, да и наш век не из тех, куда стоило бы вызывать души.
Утопая в глубокой пыли, Родригес медленно брел по улице, словно все еще пытаясь решить, куда направить свои стопы; довольно скоро, однако, и он, и его мандолина оказались под балконом, где за окном, белея в последних лучах уходящего дня, промелькнула изящная шея Серафины. Теперь же настал тот час, когда чары луны уже властвовали над землей в полную силу.
Балкон был пуст. Да и как могло быть иначе? И все же Родригес опечалился, ибо между видением, которое привело его сюда, и пустым балконом была такая же разница, как между уютной гаванью, в которую стремишься, преодолевая сотни и сотни морских миль, и отвесным, не отмеченным на карте утесом. Эта грусть придала музыке Родригеса задумчивость и меланхолию, которая была молодому человеку внове, хотя в былые времена – особенно по вечерам – часто случалось так, что именно эта мандолина посылала в пространство равнодушной Вселенной плач, на который не способен человек; так душа человеческая нуждается в мандолине, как в добром товарище, вместе с которым не страшно предстать перед судом холодных звезд, точно так же, как для дел более земных порой бывает нужен револьвер.
И вскоре из сердца старой верной мандолины, в глубинах которого горести людские создали собственные мелодии – совсем как пауки, плетущие по углам свои загадочные серые сети, так что по прошествии многих лет весь инструмент обратился во вместилище музыки, – исторгся и полетел к звездам древний плач, протянувшийся сквозь пустоту тонкой невидимой нитью, свитой из той загадочной материи, что сродни квинтэссенции слез; плач, умоляющий неведомо о чем. И не будь судьба глуха, все, о чем бы ни просил человек звуками музыки, было бы ему даровано.
Какие беды и горести испытал в своей жизни Родригес, что создал такую печальную мелодию? Этого я не знаю. Должно быть, все дело в мандолине. Когда ее только что сделали, она немедленно познала все человеческие печали и древнюю безымянную тоску, природу которой никому определить не по силам. Она приняла и признала их, как пес признает союз, заключенный между его далекими предками и человеком. Мандолина плачет слезами, которые не может проливать дерево – материал, пошедший на ее деку и гриф, и произносит слова молитв много прочувственнее и глубже, чем способны сделать это губы ее владельца, – так пес сражается за своего хозяина при помощи клыков, которые намного длиннее зубов человека. И хотя лунный свет продолжал изливаться вниз таким же, как прежде, безмятежным потоком, хотя Судьба оставалась глуха, красота чистого музыкального напева, рождавшегося под пальцами Родригеса и уносившегося в небо, трогала, по крайней мере, его собственную душу, золотила мечты и придавала мыслям траурное закатное величие; но так продолжалось лишь до тех пор, пока он не запел совершенно по-новому, как никогда не пел раньше, заставляя свой прозрачный голос дрожать на грани слез, – запел любовную песню, старую, как леса в отцовских долинах, где он и услышал однажды эту балладу, медленно плывущую в неподвижном вечернем воздухе. И пока он играл и пел, вкладывая в музыку всю свою молодую душу, он воображая себе (почему бы и нет, если там, в Небесах, до наших душ кому-то есть дело?), как ангелы, упираясь ладонями в неподвижные звезды, наклоняются вниз сквозь созвездия, чтобы лучше слышать.