Ллойд Осборн – Тайна корабля (страница 9)
Однако, ремесло фотографа-ферротиписта показалось мальчугану слишком скучным делом. Его амбиция метила выше. Фотография не могла быть расширена, – так объяснял он свои деловые соображения, – притом это дело недостаточно современное. И вот он совершает внезапную перемену и становится железнодорожным скальпировщиком. Я никогда не мог себе уяснить этот промысел в его основах, я знаю только, что сущность его, как кажется, состоит в том, чтобы надувать железные дороги на проездной плате, оттягивая часть этой платы.
– Я вложил в это дело всю мою душу. Я отказывался от еды и от сна, когда я погружался в него. Опытные люди утверждали, что я обдумал и наладил это дело в течение месяца и практиковал его в течение года, – говорил он. – А преинтересная штука, как-никак. Ведь в самом деле забавно подхватить кого-нибудь, идущего мимо, приспособить ваш ум к его характеру и вкусам, отвлечь его от кассы и на лету всучить ему билет туда, куда ему надо. Едва ли какой-нибудь скальпировщик на континенте делал меньше промахов. Но для меня это было только временным делом. Я берег каждый доллар: я смотрел вперед. Я знал, чего я хочу, – богатства, образования, уютного и комфортного дома, образованной женщины в жены, потому что, мистер Додд, – это он уже выкрикивал изо всех сил, – каждый человек должен жениться на женщине выше себя духовно; если жена не берет верх над мужем, то я называю такой брак чувственным. Такова моя мысль. Ради этого я и был бережлив. Ну, и довольно об этом! Но далеко не каждый человек, о, далеко не каждый, может сделать то, что я сделал: закрыть деятельнейшее агентство в Сент-Джо, где можно было добывать доллары целыми котлами, уединиться, и без единого друга, без знания единого французского слова поселиться здесь и расходовать свой капитал на изучение искусства!
– У вас всегда была страсть к искусству, – спросил я его, – или она внезапно овладела вами?
– Ни то, ни другое, мистер Додд, – ответил он. – Правда, во время моих фотографических странствований я научился ценить и возвеличивать творения Божьи. Но это все-таки не то. Дело в том, что я спросил себя: что может быть желаннее всего в моем возрасте и моей стране? Очевидно, больше образования, больше искусства, ответил я себе. Я и выбрал лучшее из двух, захватил все деньги и явился сюда, чтобы овладеть тем, что избрал.
Все существо этого молодого человека и возбуждало, и принижало меня. У него было больше огня в мизинце, чем у меня во всем теле. Он весь пылал мужественными добродетелями, и хотя его художественное призвание ни в чем явно не выказывалось, в глазах такого проникнутого призванием человека, как я, кто мог предугадать, что выработается из этого создания, одаренного такой кипучей кровью, такой телесной и духовной энергией? Когда он предложил мне побывать у него и взглянуть на его работы (это уж общий обычай дружбы в Латинском квартале), я отправился с ним охотно и с любопытством.
Он жил очень экономно на самом верху большого дома неподалеку от обсерватории. Он снимал комнату, которая вся была наполнена его собственными ящиками и чемоданами и вместо обоев покрыта его собственными, никуда не годными этюдами. Кажется, нет человека, который бы имел менее вкуса к неприятным обязанностям, чем я, и быть может, единственное, чего я не могу совершить, – это льстить человеку не краснея. Во всем же, что касается искусства, у меня чисто римская прямота и искренность. Я раза два молча оглядел эти стены, отыскивая в каком-нибудь потаенном уголке хоть что-нибудь стоящее внимания. А он тем временем ходил за мной по пятам, читая свой приговор на моем лице, иногда показывая мне какой-нибудь свежий этюд с неестественной боязнью и после того, когда он был безмолвно взвешен на весах критики и найден плохим, убирал его с явным движением безнадежности. Но вот окончился и вторичный обход, и оба мы были совершенно подавлены.
– О, – пробормотал он после долгого молчания, – вам нет надобности и говорить!..
– Хотите, я буду вполне откровенен с вами? Я думаю, что вы напрасно тратите время, – сказал я.
– Неужели вы не видите во всем этом ничего сулящего удачу? – спросил он, все еще не теряя надежды и вперив в меня свои сверкающие глаза. – Вот, взгляните хоть на эту дыню. Один приятель находил ее недурной.
Мне оставалось только еще раз внимательно разглядеть эту дыню; но, всмотревшись в нее, я мог только покачать головой.
– Мне очень грустно, но я не могу поощрять вас к дальнейшим стараниям, Пинкертон, – сказал я.
Он, казалось, успел вполне овладеть собой и воспрянуть из бездны разочарования, так сказать, подскочить, словно резиновый мячик.
– Ну, что ж! – проговорил он решительным тоном. – Конечно, это для меня сюрприз. Но я буду продолжать, что начал, и вложу в это дело всю мою душу. Не думайте, что время потеряно даром. Ведь это все-таки образование; это поможет мне расширить круг знакомств, когда вернусь домой; это поможет мне пристроиться к какому-нибудь иллюстрированному журналу; а потом я всегда могу сделаться купцом, – говорил он, с удивительной простотой делая это предположение, которое произвело бы на Латинский квартал потрясающее впечатление. – Впрочем, это ведь просто-напросто опыт, попытка, – продолжал он, – а здесь, как мне кажется, проявляется склонность унизить опыт и со стороны выгоды, и со стороны помещения капитала. А между тем все это сделано мной не без выгоды. Во всяком случае, вам надо было обладать мужеством, чтобы сказать то, что вы сказали, и я никогда этого не забуду. Вот вам моя рука, мистер Додд. Я не ровня вам по образованию и таланту.
– Почем же вы знаете? – прервал я его. – Я видел вашу работу, но вы моей не видели.
– Да, не видел, – воскликнул он, – и потому отправимся сейчас же взглянуть на нее. Только я знаю, что ваша работа лучше, чувствую это заранее.
По правде сказать, мне было почти стыдно вводить его в свою студию, потому что моя работа, уж какая бы там она ни была, худая ли, хорошая ли, была неизмеримо лучше, чем его. Но теперь он совершенно оправился, и он даже удивил меня дорогой своими легкомысленными разговорами и новыми затеями. Я уже начинал понимать, что тут у нас, в сущности, произошло; не артист в нем был задет и обижен в своей страсти к искусству, а только деловой человек, с широкими замыслами и интересами, вдруг убедившийся, да еще притом с такой неожиданностью, что одно из двадцати помещений его капитала было неудачно.
Впрочем, хотя я никак этого не подозревал, он уже начал искать себе утешение в другом и ласкал себя мыслью об отплате мне за мою искренность, о скреплении нашей дружбы, и – одно к одному – о подъеме моей оценки его талантов. Я тем временем говорил ему что-то о себе; он вынул записную книжку и кое-что в ней записал. Когда мы вошли в студию, я снова увидел книжку в его руках и увидел, как он поднес ко рту карандаш, после того как бросил выразительный взгляд вокруг на мою некомфортабельную обстановку.
– Что это вы, хотите сделать набросок моей мастерской? – не удержался я от вопроса, снимая покрывало с моего Мускегонского Гения.
– О, это мой секрет, – сказал он. – Вам ни за что не догадаться. Мышь может пособить льву.
Он обошел вокруг моей статуи, и я объяснил ему ее. Я представил Мускегон в виде очень юной матери, несколько напоминающей индианку; на коленях у нее сидел младенец с крыльями, – эмблема нашего будущего воспарения; постамент ее был покрыт смесью скульптурных орнаментов в греческом, римском и готическом стилях, чтобы напомнить нам о тех древних мирах, откуда мы сами произошли.
– И что же, это удовлетворяет вас, мистер Додд? – спросил он, когда я объяснил ему все подробности моего произведения.
– Да, – сказал я, – приятели, как кажется, находят эту вещь недурной bonne femme[14] для начинающего. Да я и сам думаю, что это не так уж плохо. Вот, взгляните отсюда, с этого места. Нет, как хотите, в этом уже есть что-то похожее на дело, – допустил я, – но я намерен сделать нечто получше.
– Вот это настоящее слово! – вскричал Пинкертон. – Это слово я люблю! – И он снова что-то записал в свою книжку.
– Что вам в этом творении не нравится? – спросил я.
– Час от часу не легче! – рассмеялся Пинкертон. – Что же тут может не нравиться? Это прекрасная вещь!
И он опять принялся записывать.
– Ну, коли вы намерены говорить такие вещи, то я уберу с глаз долой предмет нашего собеседования. – И я начал закрывать холстом своего Гения.
– Нет, нет, – сказал он, – не спешите. Лучше поучите меня. Укажите мне, что тут у вас вышло особенно хорошо.
– Смотрите сами, что вам кажется лучше, – сказал я.
– Горе-то мое в том, что я никогда не был особенно внимателен к скульптуре, – сказал он, – я только любовался ею, как, впрочем, и всякий, у кого есть душа. Будьте же добрым малым, объясните мне, что вам тут всего более нравится, что вы хотели этим представить и в чем тут заслуга. Ведь это для меня будет полезным уроком.
– Ну, хорошо. Вот видите ли, в скульптуре первое дело – масса. Ведь скульптура – род архитектуры, – начал я и прочел ему лекцию об этой отрасли искусства, иллюстрируя ее указаниями на мое собственное произведение, лекцию, которую я не привожу, хотите вы этого или не хотите.