Линор Горалик – Имени такого-то (страница 4)
Зажужжало и завизжало, и у него скрутило живот. Маленькая затопотала и стала слепо тыкаться носом в небо – искать, большая шарахнулась и села в адскую черную грязь, подогнув под себя длинный лысый хвост. Минбах и Речикова бросились к маленькой, Речикова начала повторять свою страшную вечную присказку про волчонка-сучонка, который придет, найдет, заревет и порвет, вот придет, найдет, заревет и порвет, вот придет, найдет, заревет и порвет, пожилой санврач Гольц, пошедший добровольцем и очень хорошо себя в эвакопоезде показавший в качестве диагноста, и еще двое контуженных с мутизмом топтались у Гороновского за спиной. Он подскочил к большой и ударил ее сапогом изо всей силы пониже маховика, и тут же отбил себе ногу обо что-то железное, и скрутился, и заорал на нее страшными военными словами, и в очередной раз спросил себя, понимает ли она, понимают ли они эти расстрельные слова. Кажется, она понимала: тяжело поднялась, оскальзываясь на тоненьких расползающихся ногах, медленно, с чавканьем, приоткрыла снарядный паз. «Не стойте, уроды!» – заорал он, и Гольц рванулся вперед, и тут рядом ударило, и страшно загорелись липы. Кто-то визжал на крыше, где девчонки бились с «зажигалками», и он подумал со злостью: «Не визжите – я же не визжу», – и немедленно понял, что тонко, по-бабьи, визжит. Тогда он сорвал с Гольца дурацкую, тоже бабью, шапку и сунул ее себе в рот.
Вечернюю свою кашу он разделил пополам и понес в сад, сам ел и маленькой дал, а большой не дал ничего.
6. 16 октября
– Не отдам! – сказала она пионерским голоском и почему-то сжала халат на груди, как будто он собирался немедленно волосатыми своими лапищами полезть ей за пазуху.
– Вы его что, еще и у сердца держите? – сочувственно спросил Борухов.
Она спохватилась, отпустила халат и невольно бросила взгляд в сторону стола. Борухов тут же кинулся к столу, стал дергать ящики, она навалилась ему на спину, но это было пустое, первые два ящика поддались, а нижний, к счастью, был заперт, он дергал и дергал все сильнее, и вдруг с артиллерийским треском старый замок предательски выскочил из паза, полетело на пол что-то тяжеленное, деревянное, следом мягко легли бумаги, и уже потом выскочила, дребезжа, железная коробка из-под монпансье «Росглавкондитер». Она схватила коробку и прижала к животу, но Борухов на коробку не смотрел, а смотрел на полированную, с отколовшейся и торчащей длинной щепкой и широкой кожаной полосой кобуру маузера, который Райсс, несмотря на все обещания, так и не похоронила вместе с отцом. Потом повернулся к главврачу и опять сказал, очень ласково, как своей малолетней пациентке:
– Отдайте, милая. Надо сжечь.
– Не отдам, – сказала она.
Тогда он взял ее повыше локтя, повел к окну, выходящему на угол Большевистской и Рязанского шоссе, сместил занавеску и вдруг безжалостно и грубо придвинул бритую голову Райсс к самому стеклу; она оскорбленно дернулась, но он держал ее за затылок профессиональной жесткой хваткой, и прежде чем рыпнуться посильнее, она успела увидеть что-то страшное, невозможное, невозможно страшное и плохое: перевернутая партийная «эмка» со вскрытым багажником, из которой вытаскивали наружу скулящую женщину в каракулевой шубе, и трех дерущихся мужиков с окровавленными лицами, волочивших из этого багажника огромную баранью ногу, а еще – разбитое стекло магазина «Главрыба», на которое черной волной наседала орущая толпа, и мертвую затоптанную женщину в мертвом алом снегу, а еще… Борухов оттащил ее прочь, она свалилась на стул и мелко дышала, а он молчал, а потом сказал, кивая на портрет:
– И это тоже надо сжечь. Мы везде уже поснимали.
Она посмотрела на него сквозь криво сидящие очки, он понял, что эту тему лучше не трогать, и разозлился.
– А вы думали – там что творится? – спросил он едко. – Контуженные на прогулочке песни поют?
– Я ничего не думала, – сказала она жестко. – Мне есть о чем думать.
– Вон там у вас Витвитинова за дверью топчется с веселенькими новостями, не знает, как преподнести, – сказал Борухов не без удовольствия. – Будет вам сейчас о чем подумать. Хотите – отдавайте, хотите – нет, ваши похороны. Обниметесь с Сидоровым перед расстрелом, будете вашими партбилетами прикрываться. Восемь человек у нас умных и два дурака.
– А вы у нас умный? – спросила Райсс, глядя в пол.
– А я у нас всегда был умный, – сказал Борухов спокойно, – у меня партбилета нет. Не отдадите, дура вы этакая?
– Вы как со мной разговариваете, а? – обессиленно сказала Райсс.
– Ну что вы со мной сделаете – уволите? – Пожал плечами Борухов и пошел прочь. И тут же в дверь втянулась Витвитинова, дверь закрыла и как бы проверила, хорошо ли закрыла, лицо у нее было серое. Райсс быстро поправила очки и стетоскоп.
– Что у вас, сестра? – спросила она как можно нормальнее. – Не топчитесь, бога ради.
Витвитинова большими глазами смотрела на коробку у главврача на коленях.
– Это не монпансье, – поспешно сказала Райсс, открывая и закрывая коробку. – Видите – бумаги. Ну не тяните.
Тогда стыдливая Витвитинова тихо сказала что-то, обращаясь к стульям для посетителей.
– Мила, ради бога, – сказала Райсс, и та взяла себя в руки и гаркнула:
– Потоцкий сбежал!..
Через полчаса она говорила главам отделений, Витвитиновой и сестре-хозяйке Малышке (и что бы она только ни отдала сейчас ради возможности увидеть на месте разрыдавшейся Витвитиновой настоящую старшую сестру острого отделения, ведьму Карминскую, вечную вражину, да сбережет господь ее и ее инсулиновые шприцы), что не хочет ничего слышать о Потоцком, никаких проклятий, не было никакого Потоцкого, только Гороновскому на ее запреты было наплевать, он высказал все, что пожелал высказать (и довел Витвитинову, добрую девочку, хоть и настоящую комсомолку, до слез). И еще Райсс сказала прямо: никого не держу, скажите всем подчиненным – сегодня день, когда можно уйти. И еще сказала: сестра-хозяйка, вы теперь за завхоза, держитесь. Потом решили, что говорить пациентам («представлен к награде и переведен исполнять секретное задание партии»; заходившая вытряхнуть пепельницы уборщица Катя, которую все называли Катенькой, несмотря на ее преклонный возраст, быстро засеменила к выходу, и Райсс поняла, что версия разнесется быстро). Страшнее всего было теперь без денег. В душе она ругала себя последними словами, всплыло из детства бабушкино слово «думмерхен», надо было, конечно, основную часть денег хранить у себя, надо было… Но сейчас надо было что-то решать, надо было – первое, что пришло в голову, – продать что-нибудь, и она не удержалась, посмотрела на тоненькую золотую цепочку с мелким бриллиантиком на шее у Витвитиновой, и та не удержалась, схватилась за цепочечку, как прежде она сама за халат, и в ответ уставилась на ее собственный кулон с топазами, и Райсс стало стыдно до испарины.
– Вы теперь за завхоза – дайте мне подводу и тех двух мутистов, что со мной на ПВО, – вдруг сказал Гороновский, ткнул пальцем в сторону Малышки и пошел из-за стола.
– Мы еще не закончили, – сказала Райсс жестко.
– Хорошо, – сказал Гороновский и сел. – Теперь мы закончили?
– Нет, – сказала Райсс, сняла цепочку и с трудом, проворачивая, содрала с пальца обручальное кольцо, положила в пустую пепельницу. – Вот, сделайте с этим что-нибудь.
Витвитинова опять захлюпала носом и начала огромными пальцами возиться где-то у себя на затылке. Малышка быстро спрятала под себя руки. Гороновский закатил глаза, сбросил в пепельницу часы, уставился на Малышку, а затем медленно обвел глазами остальных и спросил:
– Мне ждать или мы наигрались? Давайте, давайте, как раз на пять кило рыночной картошки наберется.
Никто не пошевелился, но когда она вечером привалилась к портрету и разрыдалась, она знала, что на этот раз просьба ее услышана.
7. Снедь
– Ну жучара, – пробормотала Малышка себе под нос, но Сидоров жучару услышал, догадался и вспыхнул.
– Я для себя, что ли? – зашипел он. – Я для себя, между прочим, ничего! Я, между прочим, из общего котла ем!
Она, спохватившись, забормотала что-то примирительно, он отвернулся и нырнул назад, в рыночную толпу, и Малышка вспомнила какие-то слухи про его деда и тут же постаралась забыть.
В последний момент сообразили, что идти с авоськами и пластиковыми сумками-сетками на рынок нельзя, нехорошо, чтобы сейчас смотрели, и Сидоров предложил взять две наволочки. Малышка билась за наволочки как зверь, но в конце концов выдала две старых, и сейчас они были забиты почти под завязку, и Малышка теперь сидела на них, для верности кое-как прикрывая их полами своего жиденького пальто. Цепочка Витвитиновой в руках Сидорова превратилась в две буханки хлеба, кулон с топазами – в три небольших бутылки какого-то масла, часы – в фарфоровый сервиз, а потом хлеб – в картошку, масло – в еще картошку, вся эта картошка – снова в хлеб, но уже в девять буханок, сервиз – в котиковую шапку, шапка – в отличный, почти не ношеный бушлат, и так далее, и так далее, и теперь, почти в темноте, Малышка сидела на утоптанных вусмерть десяти килограммах муки, трех огромных отрезах ситца, канистре масла, овсе, маленькой склянке с нитротриптазолом, о происхождении которой она старалась не думать, мешочке с разномастными батарейками, вызывавшими у нее подозрения, но доставшимися им всего за несколько коробков спичек, приличной коробке с теми же спичками и еще махонькой коробке – с сахаром. Сидоров, упаренный, расстегнутый, вынырнул в последний раз под самую темноту, держа руку в кармане, и сказал: