Линор Горалик – Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая (страница 99)
…Недавно я был во Флоренции, и у меня в номере был балкон. Балкон выходил во внутренний двор, достаточно большой, где росли деревья. Я проснулся на рассвете (потому что стал плохо спать) и вышел на этот самый балкон. Надо сказать, что географическое положение Флоренции достаточно специфично, она как бы находится в котловане, окруженном холмами, из-за этого у нее свой микроклимат: ночью там прохладно, а днем душно и жарко. Холодный воздух долго задерживается в ковше утром, а потом долго задерживается теплый. Так вот я стоял на балконе и смотрел на дерево, которое немножко рябилось в движущемся холодном воздухе, ну, вы знаете этот эффект, как будто немного через воду. И подумал, что какой-нибудь средне-условный поэт, наблюдательный ли Бродский или просто какой-нибудь пишущий в этой системе, обязательно бы что-нибудь захотел написать. Даже я, человек, относящийся к стихам, как к некоторой мистической попытке, не являющийся литератором, не относящийся к стихосложению, как к упражнению, типа очередного стихотворения, ведь масса людей пишет стихи в путешествиях, что, по-моему, ужасно пошло, так вот даже я, человек совершенно нового склада в этом смысле, мог бы сожалеть, что я вот не напишу стихотворение или развернутую метафору про рассветную Флоренцию, про балкон, про движущийся холодный воздух, про воздушную рябь между деревом и мной. И в этот самый момент я почувствовал большую радость и какой-то покой, я вдруг понял, что это дерево безо́бразно. Что оно стоит в рассветной Флоренции во внутреннем дворе, на него смотрит человек с балкона, и само это дерево немного двоится в холодном воздухе, но это все, не надо нагружать его метафорами, не надо делать его предметом стихотворения, потому что все это ложь. И такие вещи я стал понимать только сейчас. Несколько лет я посвятил тому, чтобы освоить какие-то самые незначительные психологические (я даже стыжусь назвать их духовными) практики. Например, я научился останавливать ум, его бессмысленную работу, пусть ненадолго, но научился, я научился отслеживать самого себя, вспоминать себя, то есть не спать, как большинство из нас спит наяву, совершая действия. Иногда мне казалось, что я даже подходил близко к моментам, которые можно было бы назвать просветлением. Но я именно подходил, всего лишь подбирался к окраинам, но даже этого мне было достаточно, чтобы понять, что большая часть того, что мы называем своей жизнью, – ерунда. Когда я вам давал интервью четыре года назад, я наговорил столько ненужных вещей, которые мне казались важными, что, прочитав расшифровку, которую вы прислали, я изумился, сколько же мусора у меня было в голове. Надо сказать, что столько же мусора у меня и сейчас, но я хотя бы научился осознавать это как мусор.
Когда мне было около сорока двух, в октябре того года, я стал сидеть в сумерках, заставляя себя фокусироваться на этом простом действии, осознавал себя здесь и сейчас. Это было очень сложно, мысль все время убегала, но я возвращал ее к кухне с незажженным светом, к плите, на которую я смотрел, к чайнику в постепенно меркнущих сумерках. Нет ничего тоскливее плиты и чайника в постепенно меркнущем свете. Но я заставлял себя смотреть на него и смотреть. Я это делал долго, несколько месяцев. И вдруг оказалось, что я изменился, как будто переродился, стал другим человеком, и жизнь моя тоже изменилась. Поэтому мне совсем не хочется говорить о людях, которых я любил в прошлой жизни (а раньше я бы непременно об этом говорил), о людях, которых я люблю сейчас, о двойной жизни, которую я вел (я бы и о ней говорил раньше, что само по себе является нонсенсом, потому что либо двойная, либо не говоришь, что двойная), ну и так далее. Потому что сейчас это все имеет отношение только к неправильно понятой своей жизни. Вот мы с вами сейчас говорили о детстве. О том, что там есть разгадка той жизни, которую ты должен на самом деле вести, о ее прообразе, который потом затушевывается заимствованиями подростковой жизни, гормональной мутью молодости, лживой историей первой зрелости. Это все так. Ретроспективная разгадка твоей жизни в детстве и есть.
Джозеф Кэмпбелл, мифолог, в какой-то своей работе писал про Юнга, что тот, сильно разочаровавшись в своей работе и с Фрейдом и самостоятельно, задался мыслью понять, что же он сделал не так. И тогда он совершил ребячливый жест, он стал вспоминать, что же больше всего на свете он любил делать в детстве, и понял, что больше всего на свете в детстве он любил строить домики из камней, и тогда он уехал к себе на родину и стал строить настоящий дом, дом получился причудливым, как будто растущим из земли. Это хорошая идея. Я часто сейчас с изумлением и смехом вспоминаю свои действия в первой взрослой жизни, иногда у меня возникает ощущение, что я делал из себя то, кем я быть не мог, да и не хотел. Я стал вспоминать, что больше всего мне нравилось делать в детстве: перед кем-то выступать? Да нет, не особенно. Я любил это, конечно, но основным удовольствием это не было. Я любил писать, что-то создавать? Тоже, скорее всего, нет. Потому что вот недавно я думал: а если бы я родился в обществе или в период цивилизации, когда еще не было ни прозы, ни поэзии, ни музыки, ни стихов, а были только землепашцы, охотники, собиратели, кем бы я был? Я не был бы ни землепашцем, ни охотником, ни воином, я был бы травником, колдуном или человеком, связанным с какой-либо тайной, потому что все это навязано: нет поэтов, нет писателей, нет политиков, есть какая-то личная цель, которую ты должен воплотить. И вот я начал вспоминать, что я больше всего любил делать в детстве. И вспомнил, что всего интереснее мне было мешать поганки в банке с песком. Мешать какой-то палкой. И еще мне нравилось идти на озеро или просто гуляя по даче представлять, что какой-то человек, который сильнее меня, но который совершенно покорен мною, идет за мной следом и пытается угадать мое имя. И еще мне нравилось представлять, что я гибну на площади, принося какую-то важную пользу людям. Вот мои нехитрые человеческие тайны, секрет моего «я». Я хочу колдовать и быть любимым. И мне нравится уходить. Это все, конечно, хорошее дело, серьезное развлечение, но этого мне теперь недостаточно. Моя цель перестать в этом смысле быть человеком, сохранив, конечно, все эти особенности и человеческие сердцевины, от этого ведь никуда не деться, не выбрасывать же их, но вообще я хочу быть сгустком света.
И последние несколько лет я готовлюсь именно к этому. Я, конечно, знаю, что сгустком света быть нельзя, что я умру и потом ничего не будет. В этом смысле меня до трепета трогает эта высокая бессмысленность человеческого существа. Прекрасен этот высокий купол человеческой сложной психики, который зачем-то образовался в животном, отмирающем каждую минуту, слабом и пахнущем существе. Все, что я помню в своей жизни, – это солнечные пятна, я уже говорил об этом, солнечные пятна через листья, на подоконнике или на асфальте. Я очень люблю этот трепет солнца, этот свет. И я знаю, что, умирая, можно попытаться этот трепет и свет вызвать, а стало быть, остановить. Остановить потому, что в следующий момент мозг вспыхнет и погаснет, нейроны умрут, жизнь закончится, но если ты сможешь этот миг остановить, то получается, это и есть вечность, ослепительная вечность, и ее еще надо заслужить. Надо перестать жить не свою жизнь, надо научиться жить осознанно, и тогда ты сможешь вызвать это мгновение. Собственно, об этом и говорят эзотерические учения, каждое по-своему, и христианское тоже, по-видимому, именно это имело в виду. Но ни христианство, ни эзотерические вероучения меня не интересуют.
Последние годы я живу в постоянном счастье, лишь изредка затуманивающемся головной болью, болью в спине, раздражительностью, страхом смерти и другими естественными человеческими отправлениями.
Вот это счастье (только оно) меня и интересует.
Очень интересует.
Больше всего.