Линда Сауле – Помутнение (страница 44)
Назад я тоже иду пешком, и я вся мокрая (из-за этого мне еще страшнее снимать куртку). Я терплю. Трекер показывает пятнадцать тысяч шагов. Я не помню, когда в последний раз проходила хотя бы пять тысяч шагов – моя стандартная прогулка вокруг квартала после целого дня за компьютером еле-еле тянет на четыре тысячи, и здесь хотя бы есть куда идти. Возле моей прежней квартиры не было никаких парков, и чтобы погулять, мне приходилось ездить в центр. У меня был странный, глухо застроенный и глубоко заселенный район (поэтому, впрочем, и такой дешевый); я часто выходила вечером в то самое время, когда выходили все остальные, и могла по памяти назвать всех родителей с колясками, всех владельцев собак и всех собак. Мы все шагали в затылок то вдоль трассы, то вдоль заброшенной и полуразвалившейся танцплощадки, то мимо молодых неуверенных деревьев, из которых, может быть, когда-нибудь получилось бы что-то, похожее на зеленую зону, но пока оправдывать надежды они не хотели. Никто так и не мог решить, стоит ли ставить еще скамейки: за мои три года там я пронаблюдала весь жизненный цикл скамейки вдали от центра города – от почти торжественной установки с фотоотчетами в соцсетях до трагической смерти от рук вандалов или по естественным причинам, связанным с дешевизной и скоростью производства. Поэтому оставалось только ходить.
Впрочем, с моей категорически сидячей работой и так ходить нужно было обязательно, и сейчас меня больше всего пугает потенциальная невозможность этим заниматься. По нашему рабочему чату я уже понимаю, что хуже всего в столице (как я уже сказала, мне совершенно нетрудно сидеть дома любое время при наличии свободного выбора), а чем от столицы дальше, тем больше похоже на то, что делается у нас (практически ничего).
Единственное, в чем я была за свою жизнь права, – это что работа на дому станет работой будущего. На мое фрилансерство буквально все смотрели как на идиотизм. Бабушка прощала это только потому, что в офисе я, конечно, заболела бы, а куда мне еще болеть.
(Возможно, я думаю так просто потому, что мне уже очень жарко и я уже очень долго иду. Дома после душа я буду новым человеком, и тогда надо будет проверить, буду ли я по-прежнему зла на Марину. Теперь мне неловко еще и оттого, что я понимаю: я не сказала ей и о том, что теперь у меня и в паспорте бабушкина фамилия. Подумать только, как много людей я пропустила одним махом.)
Да, теперь я впервые очень конкретно ощутила, что нас могут и совсем закрыть – и что тогда будет, как это будет работать? Выставят под подъездами охрану? Я скоро понимаю, впрочем, что для такого уровня киберпанка мой недомиллионный город слишком незначителен – и бизнес здесь попросту скончается в муках. Мы будем притворяться, что все хорошо, называя это надеждой на лучшее, пока нас кто-нибудь или что-нибудь не пнет.
Идеальное место, полностью соответствующее моим ценностям.
От эпизодических приступов паники, впрочем, никто не застрахован, поэтому я зачем-то пишу Марине с вопросом, как там у них ситуация в кампусе.
После этого мы обмениваемся голосовыми.
В чате несколько раз всплывает сообщение, что Марина записывает мне голосовое, потом, через паузу, приходит пятисекундное аудио:
Я вспоминаю какую-то недавнюю статью о том, что отношения не должны превращаться в работу – но хорошие отношения все равно так или иначе будут предполагать какое-то количество работы. Подбирать слова, не вести себя как в детском саду, уважать границы. Но каждая работа предполагает отпуск, и это страшно, потому что невозможно сказать кому-то, кого любишь, что тебе нужен отпуск вот от сих и вот до сих. Я много читала, как это выглядело бы в теории, но мое желание, например, взять отпуск от Марины постоянно наталкивается на две мысли:
1) Марина – это и так работа очень, очень неполный день;
2) без нее я останусь совсем одна.
Ночью, сопротивляясь желанию полезть в спасительные соцсети, я лежу и думаю: удивительно, но сейчас в мире, кажется, нет ни одного человека, которому я могла бы искренне сказать, что люблю его.
(На самом деле, конечно, это всегда другой вопрос – есть ли сейчас кто-нибудь, кто любит меня. Нет, даже не так. Есть ли сейчас кто-нибудь, от кого я услышу «я люблю тебя» – и при этом меня совсем не покоробит.)
Видите, вот чары этой вонючей квартиры. Вместо того чтобы спать, вместо того чтобы как все нормальные или, по крайней мере, более разумные люди беспокоиться по поводу того, что, возможно, мы все умрем, я брожу в каком-то бессмысленном болоте из полусгнивших вещей и думаю, кому могла бы сказать:
Жаль, что с Валей все кончилось так не вовремя. Технически я уже три дня как могла сообщить Вале, что на неопределенное время приостановлю наши встречи. У меня висело ее непрочитанное (прочитанное, конечно, но не открытое) сообщение с просьбой подтвердить сессию во вторник. Я пыталась заставить себя что-то написать ей и не могла. Я понимала, что Валя сейчас тоже теряет клиентов, потому что люди теряют работу (а еще потому, что некоторым из них теперь приходится сидеть дома на удаленке с семьей, где больше ни о чем не поговоришь вслух). Конечно, таким можно было предложить терапию по переписке, что, по моему скромному мнению, было или не совсем то, или совсем не то – я перепробовала все приложения, где можно было переписываться с роботами, и очень быстро изучила все их трюки. Роботы ласково предлагали тебе искать в своих мыслях когнитивные искажения и посылали тебе самые няшные гифки, если ты определяла их правильно. Это было мило, но быстро надоедало – и не хотелось расстраивать робота тем, что определила уже все искажения и рыдаешь все равно.
Технически Валя сказала бы мне, что я не должна пытаться проконтролировать чужие чувства – в этом случае ее собственные чувства, которые мне не хотелось ранить.
Вопрос еще и в другом: мы говорили два месяца, это было хорошо и прекрасно, но Валя до сих пор не знала, что я когда-то была замужем, а теперь одна. Мне было бы очень неприятно думать, что это делает ее плохой терапевткой. Я должна бы предположить, что, если она и ощущает между нами какую-то недоговоренность, какую-то лакуну посреди моих рассказов о себе, то она терпеливо ждет, пока я наберусь сил и расскажу о ней.
Но на самом деле я, как обычно, замечательно вру и притворяюсь, и поэтому мы решаем не столько мои проблемы, сколько проблемы наполовину вымышленной, наполовину морально устаревшей Саши Конюховой, пока за этим наблюдает ныне здравствующая Саша Аксенова.
(Если бы бабушка была жива, интересно, что бы она сказала по поводу моей смены фамилии.
Если бы бабушка была жива, интересно, что бы она сказала по поводу того, зачем ей была фамилия дедушки Конюхова, которого она не могла простить.
Я никогда бы не осмелилась спросить ее, но мне хотелось знать.)
У меня, кстати, был веселый дедушка, но я понятия не имела, где он теперь живет со своей следующей семьей. Когда он оставил бабушку (бабушка всегда называла это именно так: «оставил» – не бросил, не развелся), возможно, у моих родителей и сохранились какие-то контакты – хотя бы номер телефона. Об этом я тоже никого не спрашивала, и мне было странно, что я даже не помнила, о чем мы с дедушкой говорили в последний раз перед тем, как он уехал. Он просто исчез, а впоследствии выцвел и в моей памяти. Может быть, поэтому я и помню о нем только то, что он был веселый, – может, когда-то он успел меня покатать на коленях или подбросить вверх. Понятия не имею, что случилось на самом деле.