Лина Серебрякова – СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ (страница 53)
… и помню, когда ко мне подошел раз немецкий нищий мальчишка просить милостыню, я с трудом воздержался от того, чтобы не поколотить его.
Не я один так чувствовал.
Поляки стали говорить громко, что им остается одно: прибегнуть к покровительству Русского Императора и просить у него присоединения всех польских, австрийских и прусских провинций. Если б Вы, Государь, захотели тогда поднять славянское знамя, то они с радостью, с фанатизмом бросились бы под широкие крылья Российского Орла и устремились бы с яростью не только против неславянских поработителей, но и на всю Западную Европу.
Тогда во мне родилась странная мысль.
Я вздумал вдруг написать к Вам, Государь! и начал было письмо; оно также содержало род исповеди, но и молил Вас, Государь, по имя всех угнетенных славян прийти им на помощь, быть их Спасителем, Отцом и объявив себя Царем всех славян, водрузить, наконец, славянское знамя в Восточной Европе на страх немцам.
Я разорвал это письмо и сжег, не докончив.
Только в одной мере условились мы положительно, в необходимости готовить в Праге общеславянский революционный комитет. Странное дело, в немцах преобладает анархия. Плод протестантизма и всей политической истории Германии, анархизм есть основная черта немецкого ума.
Анархия между провинциями, между городами, наконец, в каждом немце, взятом особенно, между его мыслью, сердцем и волею. "Каждый имеет право и должен иметь свое мнение".
Поэтому демократы одного и того же немецкого государства не могли, не умели, да и не захотели объединиться. Все были разъединены мелким, еще более самолюбием, чем честолюбивым соперничеством.
Я постоянно остерегал себя от вмешательства в их дела.
Все ожидали к весне 1849года решительных мер. Все готовились, но мало приготовили. Я жил в Дрездене ради близости к Праге. Я долго не знал, что делать? Оставаться в Дрездене было опасно. Но, оставшись, я ни по положению, ни по характеру не мог быть равнодушным и бездействующим зрителем дрезденских происшествий.
Я пожаров не приказывал, но не позволял также, чтобы под предлогом угашения пожаров предали город войскам.
Государь!
Я преступник великий и не заслуживаю помилования. Я это знаю, и, если бы мне суждена была смертная казнь, я принял бы ее как наказание достойное, принял бы почти с радостью, она избавила бы меня от существования несносного и нестерпимого.
Но смертная казнь не существует в России.
Молю же Вас, Государь, не велите мне жить в вечном крепостном заключении. Пусть каторжная работа, самая тяжелая, будет моим жребием.
Другая же просьба, Государь! Позвольте мне один и в последний раз увидеться и проститься с семейством, если не со всем, то, по крайней мере, со старым отцом, с матерью и с одной любимой сестрой, про которую я даже не знаю, жива ли она?
Потеряв право называть себя верноподданным Вашего Императорского Величества, подписываюсь от искреннего сердца
кающийся грешник
Михаил Бакунин.
Император закрыл тетрадь. Побарабанил по столу длинными пальцами, подумал и написал на первом листе для сына, наследника Александра.
— Стоит тебе прочесть, весьма любопытно и поучительно.
И прошелся из угла в угол, обдумывая запавшие мысли из «Исповеди».
Если братья-славяне на Балканах … устали от турок… ввести войска. В конце концов, блистательная бабка Екатерина II громила турок, присоединила Крым, блистательный старший брат Александр — победитель Наполеона, а он, Николай, доселе ничем не…
Славно. Но англичане, французы… допустят ли?
Эта мысль засела, как гвоздь. Если братья-славяне пойдут за ним, … как же нужна ему под конец царствования маленькая победоносная война!
После вызвал Дубельта, передал тетрадь и, усмехнувшись, мягко провел левой рукой по опрятной, волосок к волоску, прическе.
— Ведь он из рода Муравьевых?.. Он умный и хороший малый, но опасный человек, его надобно держать взаперти.
Дубельт молча наклонил голову, унес тетрадь к себе и стал покрывать лаком все карандашные пометы царя.
"Собственною Его Величества рукою написано карандашом".
Поставил дату и собственную подпись. 27 сентября 1851года, генерал-лейтенант Дубельт. После этого "Исповедь" Михаила Бакунина оказалась на столе наследника Александра. Он прочел ее по-своему и отозвался с краткой проницательностью.
— Нет и следа раскаяния.
И Бакунина оставили в "покое".
…
Ни слова упрека не звучало в семье.
К старшему брату по-прежнему сохранялись любовь и уважение, не охлажденное годами молчания и разлуки. Все давно стали взрослыми, искушенными, вполне ощутившими разницу между мечтами и действительностью. Уходили навеки участники молодых споров, шумело подрастающее поколение, его-то личность дяди Миши ничуть не занимала, зато само присутствие его в крепости казалось чем-то необыкновенным.
Наконец, офицер от графа Орлова известил семейство, что милостью Государя родным разрешено свидание с заключенным Михаилом Бакуниным.
Поехали, конечно, Татьяна-Титания и Николай, нынешняя опора семейства.
Александру Михайловичу, восьмидесятипятилетнему старику и просидевшей возле него сорок лет супруге затруднительно было бы сие путешествие в северную столицу, несмотря на недавно построенную, прямую, как стрелка, железную дорогу.
Молодых и загорелых брата и сестру (Татьяне было тридцать пять лет, Николаю минуло тридцать) ввели в обширную залу в квартире коменданта крепости Ивана Александровича Набокова. Это был добрый и заботливый человек, считавший заключенных своими подопечными, почти детьми. Он предложил приехавшим чаю и нехотя ознакомил с правилами общения с заключенным: общаться только на русском языке, не говорить о политике, о высокопоставленных особах, передавать и принимать письма, за исключением тех, что прошли через руки местной канцелярии, и, разумеется, невозможны любые колющие и режущие предметы, пояса и веревки.
— Увы, — развел руками сей добрый человек. — Служба.
Наконец, за дверью послышались тяжелые шаги.
— Мишель!
Все обнялись. Одиннадцать лет! Мишель выглядел бледным, отяжелевшим, передних зубов не было. Два из них выпали из кровоточащих десен уже здесь, накануне. Но он не выглядел ни грустным, ни отчаявшимся.
— Во-первых, друзья мои, нужны книги, много книг, тетради, принадлежности для письма, — распорядился он после объятий и поцелуев.
— Извините, Михаил Александрович, что вы собираетесь писать? — насторожился Набоков.
— Письма родным, Иван Александрович.
— Но и только. Читать вам можно, но писать ни в коем случае. Разрешено получать газету «Санкт-Петербургские ведомости». Пейте чай. Какое варенье вам нравится? Супруга припасет к следующему разу. Говорите, общайтесь, господа.
Они говорили долго-долго. Татьяна со сдержанной улыбкой, лаская брата темно-голубым взглядом, предложила поместить к нему в камеру клетку с канарейкой.
— И веселье, и заботушка тебе, Мишель. Согласен? Но, главное, — она повернулась к коменданту, — свежие овощи, домашнюю буженину, зелень из премухинских теплиц, еловый отвар. Это дозволяется, господин Набоков?
— Весьма умеренно, госпожа Бакунина. В камере нет ледника.
— Ах, как жаль! Как часто дозволены свидания?
— Один раз в два месяца.
Они ушли.
— Мишель будет возвращен в семью, — с убеждением произнес Николай. — Старший брат — краеугольный камень дома, без которого вся семья расползлась во все стороны.
Потянулись дни. Потянулось или остановилось время. Санкт-Петербургские ведомости, книги. Новый поэт Некрасов.