18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лина Серебрякова – СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ (страница 36)

18

— Что с ним происходит?!

А началось все с небольшого спора между Белинским и вернувшимся из ссылки Герценом. Московские гегельянцы встретили его и Огарева приветливо, но так, как принимают старых бойцов, людей, выходящих из тюрем: с почетным снисхождением, намекая на то, что сами они, молодые, — это сегодня, а те уже вчера, и требуя безусловного принятия Феноменологии Гегеля по их толкованию: все действительное разумно… и так далее.

Александр Герцен не согласился.

— Знаете ли, что с вашей точки зрения вы можете доказать, что чудовищное самодержавие, под которым мы живем, разумно и должно существовать.

— Без всякого сомнения, — отвечал Белинский и прочел "Бородинскую годовщину" Пушкина.

Спор закипел. Бакунин, хотя и спорил горячо, но призадумался, хотел объяснить, заговорить, Белинский упрекал его в слабости, в уступках и доходил до таких преувеличений, что пугал даже собственных почитателей. Мира не получилось. Виссарион уехал в Петербург и оттуда дал по противникам яростный залп, который так и назвал: "Бородинская годовщина".

Когда он опомнился, было поздно.

Люди прочитали.

— Какие гадкие, можно сказать, подлые статьи написал Белинский, — говорили вокруг. — Бакунин первый восстал против них. А кто внушил эти статьи? Ага… он умнее и ловчее Белинского.

Виссарион заметался, словно повязка упала с его глаз. Как он мог!? Что он наделал?! Он задыхался при воспоминании о тех статьях. В рыданиях проклял он свое гнусное стремление к примирению с гнусной действительностью, проклял кровавый безумный период отвлеченности, когда смело давал подорожные на все пути жизни, и, словно от чумы, шарахнулся от Мишеля.

Все стало скверно!

— После трех лет дружбы с Бакуниным однажды и навсегда отрекаюсь от всех суждений о его сущности, — злословил он устно и письменно, — от сущности, которая может быть бесконечно глубока, но, тем не менее, совершенно чужда мне. О, гнусный, подлый эгоист, фразер, дьявол в философских перьях! Закоулками добрался он до моей души, чтобы тихомолком украсть ее и унести под своею полою. Не умею выразить мои прошлые чувства к нему, как любовь, которая была похожа на ненависть, и ненависть, которая была похожа на любовь.

Так переболел немецкой философией Виссарион Белинский. Теперь для него не существовало ни чужих мнений, ни авторитетов. Слишком дорогую цену заплатил он за свое освобождение. Отныне его пером водили собственная свободная мысль и художественное созерцание истины. Слава вернулась к нему сторицей.

Недаром Скобелев, комендант Петропавловской крепости, с шуточкой говорил Белинскому, встречаясь на Невском проспекте.

— Когда же к нам? У меня совсем готов тепленький каземат, так для вас его и берегу.

Между тем над Лермонтовым ходили черные тучи. Та дуэль с де Барантом будто бы из-за женщины, была, по большому счету, из-за Пушкина.

— Я ненавижу этих искателей приключений, эти Дантесы и де Баранты — заносчивые сукины дети, — язвил поэт.

Слава его была широка. Но сам он не был ни любезен, ни просто приятен в обращении. "Группа шестнадцати", офицеры и родственники, окружали его.

Его глубокие умные пронзительные черные глаза невольно приводили в смущение того, на кого он смотрел, казалось, что за несколько мгновений Лермонтов увидел его насквозь.

В ту зиму во дворце часто давали костюмированные балы, на которых кавалерийские офицеры, сослуживцы Лермонтова и он сам, обязаны были присутствовать и танцевать. На этих развлечениях в маске, будто-то бы неузнанная, бывала и сама Императрица. Возможно, неприступный гениальный поэт привлекал ее, возможно, она позволила себе вольность, полагая себя под защитой маски, но его стихотворение "1 января" — мятеж поэта на пустоту и мерзость этого сброда.

Так или иначе, в Императорской семье тоже говорили о поэзии и прозе Лермонтова.

— Я не знаю, кто кого создал, — усмехался Великий князь Михаил Павлович. — Лермонтов ли "Демона", или "Демон" Лермонтова?

— А ты, мой друг, прочел его роман "Герой нашего времени"? — спросила мужа Императрица

— Пока нет, я очень занят, — холодно посмотрел Николай Павлович, прекрасно осведомленный о слабости жены к поэтам-офицерам. — Но прочту непременно.

И он прочел. Он помнил слово. По мере прочтения в Царском Селе набрасывал свои впечатления.

"Я работал и читал "Героя…", который хорошо написан. Второй том нахожу менее удачным, чем первый… Нахожу вторую часть отвратительною, вполне достойной быть в моде. Это то же самое изображение презренных и невероятных характеров, какие встречаются в нынешних иностранных романах.

Такими романами портят нравы и ожесточают характер.

И хотя эти кошачьи вздохи читаешь с отвращением, все-таки они производят болезненное действие, так как в конце концов привыкаешь верить, что весь мир состоит только из подобных личностей, у которых даже хорошие с виду поступки совершаются не иначе, как по гнусным и грязным побуждениям.

Какой это может дать результат?

Презрение или ненависть к человечеству! Но это ли цель нашего существования на земле? Люди и так слишком склонны становиться ипохондриками или мизантропами, так зачем же подобными писаниями возбуждать или развивать такие наклонности?

Итак, я повторяю, по-моему, это жалкое дарование, оно указывает на извращенный ум автора.

Характер капитана набросан удачно. Приступая к новой повести, я надеялся и радовался тому, что он-то и будет героем наших дней, потому что в этом разряде людей встречаются куда более настоящие, чем те, которых так неразборчиво наградили этим эпитетом. Несомненно, кавказский корпус насчитывает их немало, но редко кто умеет их разглядеть. Однако, капитан появляется в этом сочинении, как надежда, так и не осуществившаяся, и г. Лермонтов не сумел последовать за этим благородным и таким простым характером; он заменяет его презренными, очень малоинтересными лицами, которые, чем наводить скуку, лучше бы сделали, если бы так и оставались в неизвестности, чтобы не вызывать отвращения.

Счастливый путь, г. Лермонтов, пусть он, если это возможно, прочистит себе голову в среде, где сумеет завершить характер своего капитана, если вообще он сумеет его постичь и образовать».

13 апреля 1840 года Лермонтов был послан на Кавказ, в Тенгинский пехотный полк без права покидать его. Вскоре появилось его стихотворение "Валерик" о жестоком бое, когда вода в речке Валерик была красной от крови. Ни одного представления поэта к награде царем утверждено не было.

А что же Мишель?

Он опубликовал в журнале Белинского две блистательные статьи о философии, единодушно признанные образцом подобных выступлений на русском языке. Белинский оценил их еще выше.

— Этот человек может писать и должен писать. Он многое сделает для развития мысли в отечестве.

Но сам уже не верил в это. Да как поверишь?

— Мишель — абстрактный герой, — жаловался он Васеньке Боткину. — Он владеет могуществом мысли, у него есть жажда движения, он ищет бурь и борьбы, но как только дело доходит до осуществления своих идей — он совершенный абстракт, лишенный всякого такта действительности, что ни шаг, то спотыкается. Делает то же, да не так.

Так и было.

Мишель пребывал не у дел. Ему было уже двадцать пять лет, желчное ощущение старчества, гнет исчерпанности и пустоты навалились на него. Мода на его философские бдения миновала, кроме родных сестер и сестер Беер мало кто вслушивался и вчитывался в его диссертации. Общее мнение о нем, как о человеке неприятном в обращении, давно устоялось везде, где он бывал.

Несмотря на это, деньги постоянно шуршали в его руках, не переводились "лихачи", не иссякал и рейнвейн на его столе. Очарованные им простаки оплачивали все его прихоти.

Брат Николай, умный красивый молодой человек, уже получил офицерский чин и служил в гвардии, младшие братья учились в университете на юридическом отделении, и лишь он, Михаил Бакунин, "влачил тоскующие дни".

— В Берлин, в Берлин, — твердил он как молитву. — Я готов все свои силы посвятить науке. А здесь меня ждет тихое постепенное опошление.

Примером ему был Грановский. Слава о его чтениях гремела по всей Москве. Вернувшись из-за границы, где обучался за казенный счет, он стал самым молодым профессором. В часы его выступлений аудитории заполнялись битком, молодежь ломилась услышать новое слово, искусно скользившее между цензурными ловушками. Можно представить, сколько задушевных мыслей Станкевича услышала через него Москва, ведь Тимофей Грановский благоговел перед ним, и подобно Verioso, считал гениальным!

Мишель мучился завистью.

Для него в тех лекциях откровений было немного. Будь у него кафедра, он наговорил бы вдвое! Они понравились друг другу. Наслышанный о Бакунине, Грановский отнесся к Мишелю с дружеским теплом, и его, как многих и многих, очаровала широта и полетистость его в высшей степени благородной и крепкой натуры.

— Я высоко ценю его приязнь, — делился он с Аксаковым. — Кажется, его называют абсолютистом?

— Именно так, Тимофей, — кивал начинающий славянофил с окладистой бородой, уже недолюбливавший "западников", — а все потому, что для Мишеля нет субъектов, все объекты. Чудная натура! Ты читал его статьи?

Грановский как раз и находился под их впечатлением.

— Это истинно спекулятивный талант! — сказал он уважительно. — В науке он может совершить великое, но в сфере деятельности… он никуда не годится. Что из него будет? Дай Бог ему скорее попасть в Берлин, а оттуда в определенный круг деятельности — иначе его убьет внутренняя работа. Как я заметил, разлады с собой и миром у него каждый день сильнее,