и чует локтями горячее человеческое море.
Пишет другая подруга: вчера не вернулся брат,
ушёл защищать наш Киев как Сталинград,
и это, возможно, первая из утрат,
и это, наверное, только первое горе.
А я не пишу, я расхаживаю по Москве,
в Киеве у меня подруг – сто двадцать две,
каждая пишет, и каждая вроде бы человек,
а остальные, как в старину говорили, воры.
И, может быть, что-то не так в моей голове,
но я не хочу, чтоб любая «держала ответ».
Я хочу Киеву лета, и лета – нам.
И, пожалуйста, скоро.
Третьесентябрьское
Когда из города вон уходило лето
куда-то к южным лугам, в норе отсыпаться —
кидало на след свой листья, как Ганс и Гретель,
а я глядела в окно и дула на пальцы,
и думала, как же странно, что целый город
не видит ли, делает вид ли: с теплом и цветом
уносит лето, с притворной лёгкостью вора
в рукав засунув, наши назад билеты.
Босой
Мама, душно… Хочу во двор: ты погляди,
кто-то ходил босой по небу и наследил.
В куртке карманы дырявы, порассыпал звёзд.
Мама, скажи, кому он их столько нёс?
Катятся звёзды, катятся, падают вниз,
бьются об окна, и зажигают огни.
Много, как думаешь, осталось у босого чуд?
Мама, душно… Я тоже на небо хочу…
Кровь красная. Вода мокрая
Одиннадцать лет без недели. С вечера собран ранец.
Ты проверяешь: кровь – красна, если пораниться.
Кости, наверное, белые. Белки и зубы – так точно.
И с этой отчаянной мыслью тебя усыпляет ночь.
Утром ты чистишь зубы, добела трёшь их щёткой.
Плещешь водой (мокрая) на слишком смуглые щёки.
Слишком смуглые руки. Слишком тёмные пальцы.
Но кровь-то, кровь же не врёт! Краснеет, если пораниться!
Новое знание жжётся, свербит безумолчным зуммером.
Они хотят, чтоб ты не был. Они хотят, чтоб ты умер.
Разве руки и пальцы человека делают зверем?
С этой отчаянной мыслью ты выходишь за дверь.
Тебе пятнадцать, девятый. Косички, веснушки, кеды.
Вчера ты плакала в голос над глупыми детскими бедами.
Любовь не делает старше – спину сгибает вина.
Оказывается, так важно, в кого ты вдруг влюблена!
Прощают девчонкам и гопника, и дурака, и убийцу,
но горе, если случилось в другую девчонку влюбиться.
Как непрочна на поверку родительская любовь,
как иллюзорна дружба, товарищество – тем более…
Словечки, жесты и шуточки (что смешного в насилии?!):
теперь до конца десятого тебе терпеть и сносить их.
Они только дразнятся, правда? Они ничего не сделают!
Но ты уже привыкаешь к желанию, чтоб тебя не было.
Тебе тридцать семь. Или сорок. Немного за шестьдесят.
Не тронешь мухи. А может, ничто для тебя не свято.
Тёмные руки. Белые. Котики. Дочь. Одна.
Карьера была успешна. Не поднялась со дна.
Утром – вафли и кофе. Не любишь смотреть сериалы.
Рыбачишь. Готовишь. Гуляешь. Устраиваешь скандалы.
Никто не помнит. Раз в год сотни людей тебя чествуют.
Ты любой. Ты любая. Просто кем-то вычеркнут из человечества.
Как бы много ни было «кого-то», как ни било бы это по жизни,