Лили Кинг – Эйфория (страница 5)
Вот это
– Ни в коем случае не вздумайте уезжать с Сепика из-за меня. Он мне вовсе не принадлежит, да я и не хочу этого. Послушайте, на каждого чертова индейца навахо приходится по восемьдесят антропологов, а мне тут выделили целую реку в семьсот миль. И никто не смеет приближаться. Все считают ее “моей”. Но я этого совсем не желаю! – Я отчетливо начал жалобно подвывать. Да и наплевать. Я готов был встать на колени, если надо. – Прошу вас, останьтесь. Я завтра же найду вам племя – их тут сотни – далеко-далеко от меня, если хотите.
Они согласились так стремительно, даже не переглянувшись, что я позже даже подумал, что они все это спланировали и довольно ловко разыграли меня. Но это не имело значения. Может, я действительно был им нужен. Но мне они нужны были гораздо больше.
Дожидаясь, пока они соберут вещи, я припоминал все известные мне племена вверх и вниз по реке. Первым в голову пришли там. У моего информанта, Текета, была двоюродная сестра, которая вышла замуж в племя там, и он часто повторял слово “мирные”, описывая свои поездки в те края. Я видел на рынке женщин там, продающих рыбу, и отметил их деловитую сдержанность, хватку, то, как они стойко держатся против бешено торгующихся киона, не уступая даже тогда, когда представители прочих племен капитулируют. Но озеро Там очень далеко. Нужно подыскать народность поближе.
Они спустились со своими пожитками.
– Не может быть, чтобы это были все ваши вещи.
– Не совсем, – усмехнулся Фен.
– Остальное мы отослали в Порт-Морсби, – пояснила Нелл. Она переоделась в белую мужскую рубашку и коричневые брюки, как будто прямо с утра собиралась приступить к работе.
– Я могу распорядиться, чтобы их вернули. В смысле, если вы остаетесь. – Я подхватил два саквояжа и направился к выходу, пока они не передумали.
Внезапно я словно оглох. Электрический свет, лившийся из окон правительственной конторы, и музыка, затихшая до едва слышной ноты, и стриженая трава под ногами, и можно представить, что теплым вечером мы идем с вечеринки в Кембридже. Я обернулся. Фен взял ее за руку.
Я повел их через дорогу, мимо доков, сквозь просвет в зарослях на крошечный пляж, где я спрятал свое каноэ. Даже в темноте я разглядел, как вытянулись их лица. Наверное, они воображали себе настоящий катер с мягкими сиденьями.
– Я его заслужил. Это боевое каноэ. Получил его за то, что застрелил дикого кабана. – Я попытался заглушить их разочарование преувеличенной активностью, энергично забрасывая вещи в лодку, потом сбегал за мотором, который припрятал на берегу под большим фиговым деревом.
Увидев мотор, они заметно повеселели. Думали, я буду грести до самой деревни, а на это точно ушла бы вся ночь и большая часть утра.
– Ну, такого я еще не видел, – заметил Фен, когда я закрепил мотор.
Саквояжи я сложил на носу, устроив нечто вроде постели, чтобы Нелл могла вздремнуть. Я усадил ее там, Фена – по центру, а сам оттолкнул лодку на несколько ярдов. Потом запрыгнул, вытянул шнур и резко рванул стартер. Если у них еще оставались сомнения, я все равно ничего больше не слышал за ревом мотора, и мы стремительно заскользили по темной извилистой глади по направлению к Ненгаи.
Я был воспитан на вере в Науку, как другие – на вере в Бога, или богов, или в крокодила.
Если прицелиться в Новую Гвинею и запустить стрелу сквозь глобус, она, вероятно, выйдет с другой стороны, в том месте, где находится деревушка Грантчестер, в окрестностях Кембриджа, в Англии. Дом, в котором я там вырос, Хемсли-Хаус, принадлежал ученому семейству Бэнксон на протяжении трех поколений, и все шкафы, ящики, сундуки и свободные поверхности были заполнены свидетельствами их научной деятельности: подзорные трубы, пробирки, весы, карманные лупы, увеличительные стекла, компасы и медный телескоп, крытые стеклом коробки с энтомологическими булавками, жеоды, окаменелости, кости, зубы, окаменевшее дерево, коллекции жуков и бабочек и тысячи ненужных, разбросанных повсюду высохших насекомых, осыпавшихся трухой при малейшем прикосновении.
Мой отец изучал зоологию в колледже Сент-Джон в Кембридже и, как и ожидалось, стал тамошним стипендиатом, научным сотрудником и членом совета колледжа. Они с моей матерью познакомились в 1897-м, в июне того же года поженились и с интервалом в три года произвели на свет трех сыновей: Джона, потом Мартина, потом меня.
У отца были пышные усы, в которых он частенько прятал улыбку. Я не понимал его чувства юмора – пока не повзрослел, а он к тому моменту его уже утратил – и принимал все отцовские слова абсолютно всерьез, что его тоже забавляло. Все мое детство его интересовали исключительно яйца. Сначала он держал их в инкубаторе в комнате няни, а когда та принялась жаловаться, переместил их в сарай. Когда яйца вызревали, он брал каждое, записывал номер ящика, курицы и дату кладки, потом отколупывал скорлупу и изучал эмбрион во всех подробностях. Он разводил мышей, голубей, морских свинок, коз и кроликов; выращивал и изучал львиный зев и горошек. Неизменно восхищался Менделем. Считал, что в теории Дарвина есть пробел, – как, собственно, полагал и сам Дарвин – поскольку должно существовать объяснение тому, каким образом фенотип передается следующему поколению. Основой его концепции генетики стал образ волны, или вибрации. Его карьера – пестрая в некотором роде, отчасти изгой, отчасти герой – явилась плодом его любознательной, пытливой натуры. Он был апостолом науки, поиска вопросов и ответов и рассчитывал, что его сыновья тоже станут апостолами.
Когда в 1931-м я прибыл на Новую Гвинею, мне было двадцать семь, мы с матерью оставались единственными живыми членами нашей семьи, и она повисла на мне грандиозным психологическим бременем – нуждающаяся в заботе и деспотичная, тиран, который, казалось, не понимал, чего хочет для последнего оставшегося в живых подданного или от него. Но она не всегда была такой. Я помню ее мягкой и нежной и, хотя я был самым младшим из детей, молодой. Помню, как по любому поводу она ссылалась на мнение отца, ждала его одобрения, не в состоянии ответить нам, мальчишкам, на самые безобидные вопросы: можно внести пауков в дом, если они в банке? можно намазать камень джемом, чтобы посмотреть, как муравьи-рабовладельцы будут его пробовать и перетаскивать к себе? У нас с ней была особенно глубокая связь, потому что она хотела, чтобы я как можно дольше оставался ребенком, да и сам я не желал взрослеть. Пример братьев не облегчал задачу. Джон во всем соглашался с отцом, а Мартин – практически ни в чем. Ни тот ни другой вариант не казался мне привлекательным, так что я радостно свернулся калачиком на коленях у матушки до лучших времен.
Мое первое осмысленное воспоминание – поездка к сестре отца, тетушке Дотти, в 1910-м. Она была одной из наших многочисленных незамужних тетушек и самой, по моему мнению, интересной. У нее хранилась великолепная коллекция жуков, каждый аккуратно пришпилен булавкой в специальной рамочке с подписью на медной пластинке, множество рамочек с жуками на бархатных подушечках. У других женщин коллекции украшений, а у тети Дотти – жуки всех форм и расцветок, и все собраны в Нью-Форест, в лесу, что в десяти милях от ее дома. Каждый день, натянув резиновые сапоги и позвякивая ведерками, мы отправлялись в этот Нью-Форест. Там, в добром часе ходьбы, находился любимый пруд тетушки, и она первая решительно шагала прямо в топь, хотя порой проваливалась в ил выше сапог, и не однажды нам приходилось вытаскивать ее из трясины, дружно, втроем, – я стоял последним, уже на сухой земле, – хохоча так сильно, что толку от наших усилий было чуть, но тетушка Дотти радостно подыгрывала, притворяясь, будто увязла всерьез и тонет, а потом позволяя нам постепенно вытянуть ее из трясины. В тетушкин сачок всегда попадались самые потрясающие существа: камышовая жаба, гребенчатый тритон, парусник, – и только иногда конкуренцию ей составлял Джон, обладавший большим терпением, чем мы с Мартином, с нашими жалкими головастиками. Именно об этом я вспоминаю, когда думаю про Джона: как он, двенадцатилетний, жарким июльским днем бредет по колено в пруду Нью-Форест, ведерко в одной руке, сачок в другой, взгляд обшаривает затянутую ряской поверхность воды. После гибели Джона мы получили письмо от его товарища, офицера, который говорил, что Джон и к войне относился как к долгой экспедиции. “Я вовсе не хочу сказать, что он был недостаточно серьезен и сосредоточен; он был, как вы наверняка уже знаете от его командиров, исключительно отважным и ответственным солдатом. Но в то время как его товарищи ворчали и жаловались, что им приходится жить в десятифутовых окопах, Джон мог с ликующим криком извлечь из земли останки ископаемого моллюска или наблюдать за полетом редкого вида ястреба. Он был страстно влюблен в этот мир, в эту землю, и, хотя покинул его и нас слишком рано, уверен, он обрел свой дом”. Матери не понравилось ни это письмо, ни предположение, что Джон “дома”, в то время как его тело разнесло в клочья над фермой где-то в Бельгии, но меня оно утешило. После смерти Джона оставалось так мало утешительного, что я предпочел пользоваться малейшей возможностью.