реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Оборин – Книга отзывов и предисловий (страница 62)

18

С другой стороны, чего здесь нет, так это характерной для концептуалистов иронии – хотя в послесловии к книге Галина Рымбу отмечает у Подлубновой именно ироничность («Подлубновой удается присвоить иронию как свое орудие, вскрывая сущность иронии именно как чувства политического самосохранения…»). Злое и отчаянное остроумие – это не ирония. Строки в духе «Панельные многоэтажки – / каменное говно / советской цивилизации» невозможно прочитать как ироническое отстранение, как жест с двойным посылом: это прямое высказывание, уязвимое в своей грубости. Во второй части книги есть несколько стихотворений, будто запечатлевающих нервный срыв: «минус вся эта сраная жизнь, / минус вся эта сраная жизнь, / простите, плюс на плюс дает минус, / минус на минус дает минус, / социальные сети, минус я минусь, / минус женщина около 40, / без особых перспектив и надежд»; в третьей части находим текст прямо конфессиональный:

В 5 я все поняла про устройство вещей, и мне стало неинтересно.

В 13 я все поняла про страну, и мне стало, да, неинтересно.

В 17 я все поняла про гендер и сексуальную ориентацию, и мне стало неинтересно.

В 20 я чуть не сошла с ума, и мне стало неинтересно.

<…>

Тут надо что-то написать про 38,

но в 38 я ровным счетом ничего не понимаю

и лишь ежедневно говорю себе:

с завтрашнего дня обещаю быть милой, доброй, женственной,

ни слова о политике и депрессии

и т. д. Двойственность тут в том, что личный аффект вписан в социальный контекст, – но в рамках книги Подлубновой кажется, что иначе и быть не может. «В описываемом ею мире нет ничего, что не было бы социальным», – пишет Рымбу.

О двойственности еще поговорим, а пока хочется вернуться к категориям времени. Их многослойность – важная примета стихов Подлубновой. Она, как правило, работает с настоящим – в грамматическом смысле – временем, с назывными предложениями – и пишет о настоящем, текущем, медленно текущем моменте. Но всякий раз она подчеркивает его историчность, как бы делает его фотоснимок для будущего:

Люди, скажите чиииз вежливому гражданину с фоторужьем. По случаю Дня защиты детей колесо обозрения взвешивает человечину.

Таких мрачных пассажей, отчетливо апеллирующих к политической реальности 2010‐х, здесь много: «Виртуозная игра / на автомате Калашникова», «Джихадист мечтает о рае – / чалма или взорванные мозги?», «ты отравленный телевизор / ты навальный аврал подснежник», «нефтегазовая лампочка / в конце коридора». Пессимистичны, впрочем, и тексты, с общественно-политической повесткой не связанные, – но и в тех, и в других можно уловить неожиданный в такой атмосфере сентимент, некую надежду. Она может быть зашифрована в маленькой детали, в подвернувшемся языковом штампе, даже в примечании: убийственная «Японская колыбельная» завершается переводом трех японских фраз, которые в ней были использованы, – и их сочетание в отдельном пронумерованном фрагменте стихотворения и отвечает за сентиментальный штрих: «Не умирай»; «Люблю тебя, дорогая», «Спи спокойно». А может быть, сентиментальна сама идея писать стихи под звуки стреляющих балалаек, металлического скрежета и газового шипения. «Батискаф погружается. // Девочкадевочкадевочкадевочка». Склеенное слово из заглавия книги оказывается обращением к самой себе. Ты должна напоминать сама себе, своим голосом, что бывают человеческие голоса и человеческие слова.

Стоит помнить только, что – в соответствии с концептуалистскими правилами – этот заключительный штрих может нести амбивалентный смысл. «Голубые глаза / продавщицы фарша»: что это – две небесные искорки посреди мясной реальности? признак истинно арийского фенотипа? просто случайно замеченная подробность, работающая как цветовой контраст на импрессионистском полотне?

Константин Рубинский. Теперь никто не умер / Сост. Е. Симонова; предисл. Д. Давыдова. Екб.; М.: Кабинетный ученый, 2020

Первая часть новой книги Константина Рубинского удивит тех, кто следит за его работой, программным переходом к жесткому высказыванию – будь то рефлексия над классической лирикой (откровенно ернический «кавер» на «Некрасивую девочку» Заболоцкого) или социальная тематика. Собственно, два этих модуса Рубинский охотно сплавляет: «а спой тропарь – и соцпакеты дали нам / а всенощную был на яме ганиной? / а замминистрова там пела дщерь / а ты в себе соломинку проверь», или вот стихотворение о покупке телевизора, который в магазине «Эльдорадо» манил райскими красотами природы в 4K:

конечно мы купили его и соседи купили пришли домой включаем а там почему-то в говенном извиняюсь аналоговом качестве сигнала беженцы мальчик пепел мочить повторим наш что значит зачем смотрели думали снова как в первый раз увидим парк чаир огней золотых шаланды кефали джамайку.

Следствием этой перемены становится отказ от звуковой мягкости, знакомой по ранним сборникам Рубинского: просодически тексты первой части приближаются к стихам Алексея Колчева и, может быть, самым саркастичным вещам позднего Лимонова – при полном, понятно, несходстве политической повестки. Эта двойная жесткость обеспечивает и новый взгляд говорящего на прошлый личный опыт: «луг с полынью сурепкой пижмой», «суздальской церкви профиль» архивируются как отдельные искаженные кадры – достаточные, однако, для запоминания и воспоминания. Архивируются и связанные с этим опытом сентименты, подобно файлам, но остается какой-то образ, триггер, за который можно потянуть, чтобы они раскрылись: это и происходит в следующих частях книги.

Собственно, суздальские впечатления (Рубинский – замечательный педагог, много лет ведущий в суздальской летней школе фонда «Новые имена» мастер-классы для молодых поэтов), наравне с классической музыкой, – одна из таких отмычек. Неслучайны в этой книге посвящения ученикам, как бы продолжающим лирические интенции учителя. В одном из стихотворений второй части, риторически более близкой к прежним текстам Рубинского, такой образ – вполне традиционная птица. Она устраивает себе гнездо во рту поэта:

В глотке клокочет? В дупле свистит? Зубы сомкнуть волочит? Может, когда-то и улетит. Если сама захочет.

Эта утрированная отсылка к истории ирландского святого Кевина Глендалохского, пересказанной Шеймасом Хини (когда святой высунул руку из окна, в ней свила гнездо дроздиха, и Кевин, не меняя позы, позволил ей вывести в этом гнезде птенцов), – парадоксальная аллегория поэтической работы, для которой нужны периоды молчания и внутренних перемен. Вся книга, собственно, оставляет впечатление такой работы – в ходе которой новое, более аскетичное и жесткое звучание теснит или перерабатывает старое. Примечательно, что в последней части есть несколько полуиронических-полусентиментальных стихотворений, где предмет рефлексии уже не классические тексты, а «быт и нравы» поэтического сообщества: в каком-то смысле (возвращаясь к Заболоцкому) нескладного, многокамерного, прирастающего новыми отсеками сосуда, внутри которого носится огонь, изменчивый, иногда уловимый.

Пусть смотрят на небо в потухший пруд С неведением слепоты И до последнего не поймут, Что это поешь им ты. Не дай собрать на себя их взгляд, Рассейся как между строк — Такой быстрей тебя разглядят Бессмертник, базальт и бог. Словами звени, пропуская ток. Не спрашивай, почему. Пой, пой, не готовая ни на что, Готовая ко всему.

Михаил Айзенберг. Посмотри на муравьев. М.: Новое издательство, 2020

В этой книге – почти сто новых стихотворений Михаила Айзенберга, плод четырехлетней работы. Как и раньше, Айзенберг сочетает ясность формы с прихотливостью синтаксиса, сплавляет наблюдение со сложной рефлексией. Тем более сложной, что она совершается над вроде бы простыми вещами:

Пересыпано песком захолустье, тем и дорого, что так безотрадно; тем и памятно, что если отпустит, то уже не принимает обратно. Там живущее – родня светотени, в изменениях своих недоступно, потому и не бежит совпадений, как единственной природы поступка.

Из всех айзенберговских сборников этот больше всего обнажает гнездовую природу его письма. Поэт собирает стихи вокруг комплекса образов, настойчиво требующих проработки. Например, за стихотворением о захолустье следуют два стихотворения о нищих переселенцах; одно из них, видимо, навеяно сном. В этом нерифмованном сне концы не сходятся с концами – рифма проявляется вместе с пробуждением, а остатки сна будто створаживаются, оставляя лишь немногое: «В полусонной памяти пологой / отраженья сложены гармошкой. / Говорят: иди своей дорогой, / мы к тебе случайно прикоснулись».

Слово «память» оказывается ключом ко всему стихотворному гнезду. В недавнем анализе[13] Алексей Медведев уверенно говорит, что «пересыпанное песком захолустье» – пространство памяти. Ну а мотив памяти приводит к размышлениям о бренности («дальше не будет дольче») и о том, что необходимо сохранить. Во многом «Посмотри на муравьев», где то и дело возникает слово «старость», – книга о примирении с этой нерадостной экономикой эмоций и воспоминаний.