Лев Оборин – Книга отзывов и предисловий (страница 64)
Так что не случайно, что трагииронист Пуханов выбирает в качестве точки опоры именно то стертое хрестоматиями стихотворение, где Константин Симонов обращается к Алексею Суркову. Обоих можно было назвать «литературными функционерами» – но оба были и участниками войны, и этот опыт служил им ориентиром и оправданием. А еще они были совершенно разными людьми – разность эта стирается на дистанции многих десятилетий. И тем не менее важно, что на всякое «Ты помнишь?» предполагается утвердительный ответ.
Александр Илюшин. Избранные стихотворные произведения. М.: Common Place, 2020
Собрание произведений Александра Илюшина наконец обретает полновесно закрепленное авторство. Дело в том, что филолог, переводчик «Божественной комедии» Илюшин был одним из самых изощренных мистификаторов в русской поэзии. Наиболее известна история со стихами декабриста Гавриила Батенькова, которые Илюшин якобы нашел в архиве. Свою «находку» он издал вместе с подлинными батеньковскими стихами, это вызвало небольшую сенсацию, и псевдо-Батеньков попал в антологии русской поэзии XIX века, а затем и в сетевые собрания. Ученик Илюшина, блестящий стиховед Максим Шапир, заподозрил подлог и обосновал его в своей диссертации – признавшись, что окончательно доказать мистификацию филология бессильна. В издании, подготовленном Common Place, эти тексты печатаются уже под именем их настоящего автора.
Сборник открывают несколько илюшинских поэм; часть их объединена неким сверхсюжетом – потери возлюбленной и попыток ее обретения. Илюшин сам говорил о «некрофильских» и «геронтофильских» мотивах своей поэтики: в первой поэме, «Память его о ней», пожилой филолог сходит с ума после смерти любимой женщины – урну с ее прахом он хранит между книгами; в поэме «Дедушка и девушка» описывается любовь названных персонажей («Козочку – козлик, / Петушок – курочку, / А дедик Морозик / Ласкает Снегурочку»). А в поэме «Вновь вижу мою донну», часть которой написана терцинами (отсылки к Данте у Илюшина постоянны), действуют поэт Аполлон Григорьев и не существовавшая в реальности дочь декабриста Бестужева-Марлинского. При этом, хотя Илюшин демонстрирует изощренность стиха (вплоть до прилежнейшей имитации силлабики XVIII века или раешника), при чтении его длинных поэм не покидает ощущение какой-то просвещенной графомании или, скажем мягче, апологии поэтического дилетантизма:
Ну или в другом ключе:
Все элементы этих громад, от метрики на формальном уровне до эротики на мотивном, пронизаны некой инерцией – ее сообщает не только желание сослаться на всю мировую классику, но и, конечно, маска «неизвестного автора». По сути, Илюшина, открывавшего некоторые свои поэмы предуведомлениями («Герой поэмы… жестоко поплатился за то, что поил своих подопечных дурной, несвежей кровью… Такова причудливая фантазия нашего поэта, считавшего себя верным продолжателем дантовских традиций…»), можно сопоставить с Приговым, «влипавшим» в разнообразные маски. У Илюшина даже обнаруживается стихотворение, обыгрывающее звучание фамилии Рейган («Агрессивный носорог он, / Враг России, миру враг он…») и написанное тогда же, когда и приговский сборник «Образ Рейгана в советской литературе». Но Пригов выбирал нарочито графоманскую технику, возводил faux pas в принцип – и выигрывал. Илюшинская же филигрань, масштабы его работы вызывают уважение – но и недоумение.
Только когда Илюшин ставит себе конкретную стилистическую задачу – подделать Батенькова, – эта инерция пропадает: игра оказывается слишком увлекательной, а сохранившиеся подлинные стихи Батенькова, в том числе тюремные, задают ясный ориентир.
Можно представить себе упоение автора, создающего значительного поэта – а может быть, и воображающего, что он действительно воссоздает подлинные его стихи, не дошедшие до нас (по крайней мере, однажды Илюшин так объяснил свою мотивацию; в одно из стихотворений он включает настоящую батеньковскую строчку).
Книга завершается собранием «стихов разных лет», не участвующих ни в каких мистификациях, но тоже несвободных от инерции XIX века – например, в акростихе об антиалкогольной компании Илюшин зашифровывает имя Горбачева. Или вот, например, эпиграмма: «Ликует рогоносцев племя, / Им честь такая дорога: / Твое сиятельное темя / Вечор украсили рога». Какой-то незаемный голос слышен в ранних текстах, посвященных вещам неприятным:
Это резко, это странно – и это, положа руку на сердце, интереснее, чем гигантские поэмы о скопцах или о петровском камергере Монсе.
Евгения Риц. Она днем спит. М.: Русский Гулливер, 2020
Это долгожданная книга. Предыдущая, «Город большой. Голова болит», вышла в 2007‐м. Все эти годы стихи Евгении Риц, появлявшиеся в периодике, вызывали и радость оттого, что рядом с нами живет превосходный поэт, и желание увидеть эти стихи собранными вместе. Книга не разочаровывает: перед нами крепкая цепь, без слабых звеньев.
Риц часто пишет о людях, но еще больше – об их непосредственном окружении, том, что доступно кругозору. Для нее важно тело, его самоощущение («Тело – труба»), – но и то, что это тело-подзорная-труба способно в себе уместить, по отношению к чему себя расположить («И далекие льды / В заостренном теперь глазу / Будет видно с испода как белый дым / И как серый дым и мазут»). Герои ее стихов таким образом обретают субъектность – и в то же время входят в состав пейзажа:
Такое взаимоперетекание, взаимопроникновение характерно для поэзии метареализма – и Риц сегодня развивает эту линию последовательнее других. В некоторых стихотворениях, ближе к началу книги, явственно слышится ждановская интонация: «Он увидит сквозь дымку в просторе / Отцветающий глаз, и в глазу / Электрический лес из историй, / Отвечающих звуком на звук». Но таких стихотворений немного: если Ивану Жданову свойственна ритмическая монотонность, в рамках которой собираются сложные, мёбиусоподобные образы, то большинство стихотворений Риц отличают и ритмическая вариативность, и бóльшая лаконичность.
Чтобы достичь лаконичности, она спрессовывает смыслы и образы – но у нее счастливая рука. Стихи Риц, доверяя читателю, сами показывают, как в них что устроено, – хотя, разумеется, это знание лежит не на поверхности. Это всегда богатство паронимической аттракции – сопряжение смыслов вслед за сопряжением звуков: «Остаются следы в нечистом поле, / На нечистых полях, / На чистых, облетевших дымом / Зимних тополях…», «Поскольку голос был ничей, / Постольку голод выл ночей», «После определенной точки не бывает определенных точек»; обыгрывание идиом: «Ветки рубятся. Еще остались ветки / Там, за школой, и один сучок / Изнутри хватается за веко, / Очень четкий, как самоотчет» – и сразу в голову приходит мысль о наконец-то замеченном бревне в глазу. Вот стихотворение 2010 года, в котором Риц выжимает из этой игры, кажется, все возможное: