реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Оборин – Книга отзывов и предисловий (страница 48)

18
ых!

Тем примечательнее, что весь этот инструментарий Булатовский часто применяет для совсем другого: для поэзии сумрачной, отчаянной, трагииронической («Хорошо о смерти говорить / в сорок лет хорошими стихами»), порой даже злой:

Есть музыка над вами, суки, суки! Шерсть воздуха полна ее прозрачных гнид, их выбирают сморщенные руки тяжелых склеротичных аонид. И каждую, младенческую, – к ногтю. И щелкает… И в голове слышна засыпанная паровозной копотью по пояс – елисейская страна. И каждый раз – в последний раз, и снова в последний раз вам музыка звучит, и каждый раз, не сдерживая слова, в последний раз вам музыка звучит!

Не усвоили от Мандельштама, не усвоили от Кривулина – ну, усвойте от меня, как бы говорит это стихотворение.

Вторая часть сборника – поэма «Родина»: сложно устроенная ритмически и синтаксически череда воспоминаний, которые ассоциируются у конкретного человека с этим, глубоко приватизированным, понятием. Родина здесь начинается не «с картинки в твоем букваре» и не «с заветной скамьи у ворот», а с ритуального мытья 95-летней бабки, с запаха метро, с преодоления бесприютности при помощи поэтических текстов, с внезапных летних смертей случайных людей, с приобщения к русскому эмоциональному дзену: «Я начинаю чувствовать границы страдания. Это хорошо». Предметный мир поэмы предельно детализирован, и это совпадает с детализацией звука, фразы; разрозненные воспоминания слипаются в единство.

В «Родине» как раз нет резкой суровости, отличающей «Северную ходьбу» и одну из предыдущих книг Булатовского – «Смерть смотреть». В тех книгах чувствуется постоянное ощущение поэта, что детали могут предать – то же утреннее шарканье дворницкой лопаты можно прочитать как знак уюта и знак угрозы. Но внутри тяжести этого ощущения у Булатовского то и дело рождается легкость – наследуемая у Горбаневской и, конечно, у главного мастера такого, говоря биологическим языком, метаморфоза – Мандельштама («из тяжести недоброй / И я когда-нибудь прекрасное создам», «Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы» – завет, затверженный Булатовским и многими другими прекрасными поэтами). Поэтому в «Северной ходьбе» не раздражают, казалось бы, необязательные тексты. «Одна другой говорит: / „Шу-шу-шу, шу-шу-шу“» – и хорошо, пусть говорит. Мы за это время вздохнем.

Так же и последняя из трех книг, «Немного не так», уже самим названием намекает на сдвиг, который необходим для передышки. Для того, чтобы ненадолго стряхнуть с себя морок и подозрительность. В стихах 2016–2017 годов разворачивается ирония («как в бороду всматриваются усы» – о встрече Толстого и Чехова), из сновидческой глубины всплывает сентиментальность:

я брил во сне лицо отца я брел по его лицу светлеющей тенью косца ни дереву ни кустецу не уступая черт лица <…> и голова отца росла и воздухом становясь не знала ни слов ни числа но только слов родную грязь и вздохов дивные дела

Но движется ли Булатовский к умиротворению – от «хорошо о смерти говорить» до «круглые смешные слова. // Хорошо носить их с собой, / как стеклянные шарики»? Никоим образом. «Совпаденья неслучайны. Красота случайна. / Ссучивается даже нить», – заявляет поэт в стихотворении, которое начинается строками «Интересны только инвалиды, / алкоголики, бомжи» и дальше взвинчивает себя до предела. Мы исчерпали передышку и готовимся к новой атаке. Сборник «Северная ходьба», прочитанный подряд, похож на большое музыкальное произведение – и по тому, как в его финале нарастают перечисления, переборы слов («Колода, дóлбанец, пень-полено, / улей, закрывший роток-леток», «душенька, душонка, душка, / недопсюха и психушка», «род дура дар родство урод / рост рот уста устав состав»), можно предположить, что вновь происходит подготовка совсем к другой музыке.

Оксана Васякина, Екатерина Писарева. Ветер ярости. М.: АСТ, 2019

Вторая книга Оксаны Васякиной – это и собрание стихотворений, и большое интервью с Екатериной Писаревой, которая здесь указана как соавтор, и автобиографические пояснения поэтессы к собственным текстам. Все это переплетено, смонтировано как единое целое. Название «Ветер ярости» дано по центральному циклу текстов, который читается, пожалуй, как одна поэма; вероятно, это самые радикальные феминистские стихи, написанные по-русски. Первоначально «Ветер ярости» был самиздатской книгой, которую Васякина распечатывала на принтере и распространяла по всему миру – оговаривая, что книга эта предназначена только для женщин. Впрочем, чистота концепции была нарушена, и теперь «Ветер ярости» могут ощутить все – и прочитать, например, такое:

я ступнями тяжелыми железными своими ступнями пройду по пальцам твоим смевшим меня коснуться и в глаза твои поселю толпы жрущих червей и члены твои которые до сих пор испражнялись и медленно двигались отсеку и отдам на съеденье собаке и собака обезумевшая от твоего дурного мяса побежит по степи побежит вдоль дорог спотыкаясь от бешенства в глазах ее станет бешенство и пропасть и собака от истощения собственной плоти упадет и издохнет <…> к нам теперь никому не прикоснуться те кто тянули к нам руки налипли на наше тело и движутся с нами

Налипли, надо понимать, в виде крови и ошметков тел; Васякина предлагает экстремальный эмпауэрмент – не скрывая, что у него есть терапевтический эффект. Этот эффект следует за преодолением немоты, блистательно показанным в известном тексте «Что я знаю о насилии», и по силе его превосходит; иные пассажи могут показаться чистым человеконенавистничеством, но следует помнить, что противостоит им многовековая и освященная культурой агрессия (вспомним, к примеру, Маяковского: «дайте / любую / красивую, / юную, – / души не растрачу, / изнасилую / и в сердце насмешку плюну ей!»).

С конвенциями частной риторики Васякина обходится как все с тем же патриархальным продуктом – к примеру, пишет о своем отце (отношения с ним, как и с матерью, – болезненный лейтмотив ее поэзии): «он умер / от СПИДа / и мне иногда хочется думать что женщина которая его заразила / <…> выполняла миссию по уничтожению мужчин / <…> я думаю что я одна из этих женщин / одна из тех кто борется против всех мужчин ради всех женщин». Продуктивнее, однако, сравнивать Васякину не с Валери Соланас, написавшей «Манифест Общества полного уничтожения мужчин», а с Эдриен Рич – влиятельной американской поэтессой-феминисткой, которая призывала женщин к ярости против патриархата и к солидарности – социальной и творческой, – основанной на лесбийском, не обязательно в эротическом смысле, начале. «Ветер ярости» в конечном итоге разговор о насилии без умолчаний, жестокая утопия, близкая к ветхозаветному воздаянию: «Когда я писала „ветер“, я мучилась вопросом: почему мы переживаем все это, почему мы терпим и почему „нет“ означает „да“ для насильника. И почему они, справив свою неугомонную нужду с помощью чужого тела, безнаказанно идут дальше». Для жертв, для возлюбленных у Васякиной есть совсем другой регистр речи. Открывающий книгу цикл «Кузьминки» – опыт постижения не только другого человека, но и самого любовного чувства, причем с редкой для любовной лирики дистанцией оценки: «наша любовь / в ней нет воздуха нет дыхания / а боль и нежность / и немного гордости».

Я сказал бы даже, что в русской поэзии голос Васякиной заполняет важную лакуну, в известной степени депровинциализирует ее – что звучит иронично, если вспомнить, какое значительное место в поэтике Васякиной занимает провинция: ей посвящен цикл «Когда мы жили в Сибири», за который поэтесса только что получила премию «Лицей».

как дерево неуклюжее слепленные между друг другом и темного цвета намокшей бездомной коры мы жили в сибири и в нас ничего не бывало потому что не было ни нас ни сибири но у нас был тяжелый тяжелый тяжелый бессмысленный труд мы производили существ и погибали в пространстве

Тяжелый труд, голод, бедность – все это реальность, из которой растет поэзия Васякиной; этот личный бэкграунд как раз и дает ей силу расправляться с обывательской риторикой, говоря, казалось бы, об обывательских заботах (недавно обсуждался комичный случай, когда редактор журнала «Новая юность» захотел сократить текст Васякиной из цикла «Проспект Мира»: ему показалось, что поход в продуктовое царство супермаркета описан слишком подробно и занудно). Васякина умеет перевести эти заботы, (де)формирующие представления о должном, в домен поэзии: «когда мы жили в сибири / мы ходили на могилы / и оставляли там еду / а когда возвращались домой / я тосковала по котлеткам / и конфетам оставленным на земле». Деталь оказывается выпуклой и яркой, хотя Васякина, за исключением циклов «Ветер ярости» и «Эти люди не знали моего отца», скорее работает на приглушенных тонах и обживает неброскую гамму. Самым «заряженным» цветом, цветом смерти, растворения в безразличном пейзаже, оказывается серый: «пока жизнь не станет невидимой / в сером безвольном теле / материном и моем». Книга посвящена памяти Анжеллы Васякиной – матери поэтессы, умершей в этом феврале от рака. Ожидание смерти матери – постоянный мотив и стихов, и интервью; там, где другие бы не позволяли себе высказываться из суеверия или соображений приличия, Васякина как раз не позволяет себе молчать, проговаривая собственную боль и готовясь к большей боли – а заодно и создавая памятник страданию другой женщины, ее матери. Она наделяет мать – которая почти не читала ее стихов – поэтическим даром и в то же время с помощью поэзии пытается пережить утрату. Такая вот последняя синергия, последний хор: