реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Оборин – Книга отзывов и предисловий (страница 36)

18
я замираю – власть все делает за меня я замираю – сейчас вылетит ядовитая птичка мне хорошо я покрываюсь собственным потом наша кровь имеет три агрегатных звена 1) жертва 2) победа 3) война ты чувствуешь как поэзия мешает мне говорить?

Хельга Ольшванг. Голубое это белое. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2017

Новую книгу Хельги Ольшванг вы не найдете в большинстве магазинов, она вышла крошечным тиражом – но в наступившем году это одно из самых заметных поэтических событий. Стихи этой книги можно было бы определить как «стихи о любви», если бы такое определение не было занято дурновкусными компиляциями классики, которые сейчас в изобилии водятся на магазинных полках. Однако «о чем» всегда оттенено и подсвечено многочисленными «как». Новое обращение к древнейшей лирической теме требует смелости и обновления архаики. Естественное желание говорить о любовном чувстве не гарантирует оригинальности, но сила поэтического осмысления и переосмысления способна проницать, осваивать, взламывать и преображать те коды, о которых говорит в своей книге «Фрагменты любовной речи» Ролан Барт. Эмпатия любви, заставляющая ощутить окружающий мир причастным к вашим переживаниям, – тема новых стихов Хельги Ольшванг. Вопрос о природе этой причастности, развиваемый вплоть до радостно-тревожного сомнения в ней, – то, что оттеняет тему.

Любовь часто ассоциируется с аффектами и безрассудством, но она не противоположна уму: когда любящий осмысляет то, что с ним происходит, он вступает в зону такого опыта, который одновременно универсален и глубоко индивидуален. В этом состоянии сказать, например, что «голубое это белое», означает и подметить некий зрительный закон, и выразить только свое восприятие. Стоп: только ли свое? В стихах Ольшванг есть адресат – или соавтор? – этого восприятия, фигура, без которой стихи невозможны.

Один из центральных образов книги Ольшванг – платоновский андрогин, составленный из мужчины и женщины; только любовные объятия помогают разделенным половинам соединиться вновь: «но мы – те, кто сейчас из ног и ног и языков и спин составит зверя, / знали, что будет так темно»; «а я едва иду на четырех ногах, / медленно обнявшись на ветру». Это единое существо смотрит на мир, «не разнимая нас».

Фольклорное сравнение любовной пары с животным о двух спинах встречается и у Рабле, в начале одной из самых радостных книг на свете – а несколькими главами позже Рабле объясняет, что означают белый и голубой цвета: «радость, удовольствие, усладу и веселье» и «все, что имеет отношение к небу». Одно и другое, по мысли Ольшванг, нераздельно, как любовная пара. Два цвета могут занять место в конце потока образов, завершить цепь переживаний:

можно что-то бессмысленное оставить болото автобусы ты не сплю к лесу кафе работаю над от да ведь способы арка белое blue blue.

Этот перечень кажется разрозненным, нам не показаны связующие звенья, временны̓е связи – но важно то, что он приводит к заполняющему все сдвоенному цвету. Сдвоенному – но все же не слившемуся в один, не какому-то «голу-белому». Может быть, острую ценность слиянию двух любящих придает возможность разъединения. В еще одном стихотворении местоимение «мы» раскрывается парадоксально тройственно: «я и ты и я». Две составные части и новое «я», получившееся из них. Но далее звучит «ты и я и снова ты» – итак, единство не разучилось удивляться самому себе, не отказалось от анализа.

Современная поэзия часто вспоминает о невозможности коммуникации, о травме и насилии, и взгляд на мир изнутри любовного чувства остается той константой, к которой в итоге мало кто подступается по-настоящему, той вехой, которую мало кто переставляет на свой участок. Этот взгляд между тем способен уподобить круговращение облаков самой обыкновенной стирке, притязая на хотя бы недолгое обживание «чего-то большего»:

Кипячение перистых и кучевых, нежный цикл темного – туч, отжим, гроза, второй отжим, наизнанку стирается ночь…

Здесь есть место не только нежности, но и, как выясняется в конце стихотворения, гневу. Перед нами не глянцевая идиллия – напротив, мы присутствуем при усложнении гармонии.

Сама по себе метафора, о которой мы только что сказали, не так хитра, как синтаксис. Ряд назывных предложений в начале стихотворения – лучший способ сразу развернуть большую картину. Мастерство, далекое от непосредственности, чувствуется тут везде. В смысловых различиях между парными стихотворениями, как бы вариациями на одну тему. В отсылках – для которых нужна серьезная смелость после той поэтической ситуации, когда от цитат некуда спрятаться, – к Цветаевой, Пастернаку и Пушкину:

Нет мест, а есть где быть. Нет воли и покоя, а есть сам свет и счастье видеть в нем родных и птиц, растения и буквы, и два-три города — их, верно, тоже нет, но я пока что этого не знаю.

Наконец, в работе со звуком, подчас настолько тонкой, что она почти неописуема – чем описывать, лучше читать и слышать:

Приближенное ты, прощай, скала искромсанная — ни глаз, ни носа, ни виска, ни шеи нам со мною там нет, скорее, это шрам с изнанки стянутых пространств, где больше не стоим — ни я (мы) и ни ты (не ты).

Вся эта игра местоимений у Ольшванг подводит к вопросу: можно ли считать то единство, которое составляют любящие друг друга люди, их простой суммой? Этот вопрос – земной отзвук богословских споров о Троице и платоновской концепции троичности души. Слово «отзвук» принципиально: все стихи книги «Голубое это белое» построены на тонком, не оглушительном и не назойливом звучании. У воссозданного платоновского человека не только четыре ноги и четыре руки, но и четыре уха – аппаратура, позволяющая уловить эту музыку, едва намеченную, протягивающуюся от одной легкой опоры к другой: «Слышишь – играют, / но музыки словно бы нет – / так и висит на смычках, / на подпорках».

Кирилл Корчагин. Все вещи мира / Предисл. Г. Рымбу. М.: Новое литературное обозрение, 2017

Новая книга Кирилла Корчагина заставляет вспомнить многими высказанную мысль о том, что́ формирует поэтический голос, который хочется впитывать и за которым хочется идти. Это обретение своей интонации, своего стиля, для которых, в свою очередь, потребен цельный субъект – и субъект во «Всех вещах мира» очень ощутим. Может показаться, что его главное занятие – присутствие, согласно квантовой механике – изменение мира посредством наблюдения. Это присутствие – очень сознающее; недаром одно из любимых корчагинских слов, которым присоединяются большие синтаксические конструкции, – «пока» («и плечом к плечу в темноте завода мы стоим / пока свет грохочет над нами…»; «…раскалывается / сон и продолжается снова на укрытом листвой / бульваре пока движется воздух над стертыми / одеждами и беспомощной географией…»; «мы погруженные в грязь / пьем эту черную воду // пока ввинчивается в трубы рассвет / овладевая соснами и прерывая дыхание»): наблюдателю прекрасно известно, что происходит параллельно с теми процессами, которые в данный момент завладели его вниманием; неэксплицированный, но мощный мотив, а то и механизм этой поэзии – оперативная память, создающая в каждом стихотворении континуум восприятия. Однако, сказав все это, стоит отметить, что Корчагину, наряду с Евгенией Сусловой, свойственно углубленное понимание политического: политика – это синтактика, соотношение знаков; это борьба образов за место в разуме.

При таком подходе возникает соблазн излишней безличности, превращения в прибор, фиксирующий те или иные конфигурации явлений. Это противоречит уже отмеченной нами силе голоса – одной из тех вещей, с которыми поэт, найдя их, уже ничего не может поделать; чувствуя этот конфликт, Корчагин насыщает свои новые стихи словами «мы» и «я», настаивает на важности собственного выбора впечатлений; в стихах появляются чувственность путешествий и сексуальные эскапады, которые вполне можно понять и не в сексуальном смысле. В одном из недавних интервью Корчагин говорит о невозможности для современного поэта избежать социальности, и герой его новых стихов, облетевший безлюдные пейзажи (пейзажи, в конце концов, тревожащие: абандон? постапокалипсис?), будто заново открывает людей:

словно в ржавом огне рассекающем льдины ветвящемся в стылых лощинах возникают фигуры еле слышно поющих о просторной но еще не живой земле.

И здесь, хотя стихи Корчагина обретают новый вектор социальности, так называемая поэзия прямого действия остается им внеположна: огромный, мощно интонированный заряд меланхолии оставляет их подвешенными в воздухе, как некие атмосферные явления – к примеру, низкие грозовые тучи, – и прямые политические заявления («проснется маркс», «маркс был прав», «черные слезы маркса и арафата заставляют гореть / наши сердца») вырываются из них, как цитаты-молнии, чужое слово, выпавшее из перенасыщенного контекста (важное исключение составляют «восточные» стихи, написанные как бы изнутри совершенно неевропейского мира). Не приходится сомневаться в симпатии Корчагина к этим цитатам, но способность субъекта этих стихов остаться внутри атмосферного контекста, не отменяя его критики («проемы в пространстве полные капиталом / разрывы в брусчатке набухшие от капитала / и звезды что движимы капиталом»), обличает тонкую и напряженную работу, которая завораживает сама по себе.