Лев Оборин – Книга отзывов и предисловий (страница 113)
Равно мастерское владение свободным стихом и регулярным – одна из важных черт многих современных поэтов; Колчев явно осознавал важность для себя и того и другого, поэтому в одном из его стихотворений – «факты» – мы наблюдаем, возможно, уникальную смесь: по отдельности каждая из частей читается как верлибр (за исключением только второй), вместе – как регулярный стих. Хочется подробнее говорить о технике его письма, но пока что получается только о том, что действие его стиха подобно действию пружины, в точности приводящей в движение заводной механизм; завода всегда хватает, резьбу ни разу не сорвало. То, что можно назвать поэтическим дыханием.
Последний вечер Колчева состоялся 27 апреля в Питере, видео вывесила у себя в ЖЖ Дарья Суховей. Всего лишь две с небольшим недели назад; спокойный голос, который теперь только на видео и услышишь, читает эти стихи – удивительное сочетание отчаяния и стоицизма (и голос подчеркивает именно последнее). В прошлом году у Колчева вышли три книги стихов; тогда говорили «сразу три», сегодня радуются, что он успел эти книги выпустить. Пишут, что набирается новых стихов еще на одну или даже не одну книгу, и, судя по его Живому журналу[76], так оно и есть. Хорошо, что он много писал в последние месяцы; но как плохо, что они оказались последними. Это было уже не раз: после смерти поэта люди остаются с мгновенным осознанием того, как много он сделал. Алексей Колчев будет еще прочитан.
О поэзии Василия Бородина
Поэзия Василия Бородина – чудо, и вот это чудо остановилось. Он несколько занес нам песен райских. Птицей, птицей он был. Ищи ветра в поле.
А с другой стороны, говорить так – неблагодарность, потому что райских песен много, и они остались: вот они, в книгах и в сети, куда Бородин их выкладывал с огромной щедростью, всякий раз восхищая и вызывая внимание. Он вообще все делал с щедростью, и сейчас его друзья, плача, делятся его любимыми стихами, выкладывают его песни, его акварели и рисунки. Он их тоже раздаривал, иногда прямо целыми пачечками. Когда было совсем тяжело – продавал за какие-то смешные деньги (заранее тошно представлять себе, как эти рисунки выплывут на аукционах лет через сто).
Насколько можно понять, ему было важно внимание к его стихам – это желание быть понятым и оцененным не было громким, оно как бы сливалось с его бессребреничеством, неозабоченностью собственным здоровьем. Мрак не был напоказ, для всех он находил любовное слово – и, что не всегда случается с большими поэтами, любил чужие удачи и умел о них говорить, причем под каким-то совершенно неожиданным углом. Как будто из этих чужих стихов торчала невидимая ниточка, которую только он мог уцепить так, что они поворачивались другим боком. Например, об Игоре Булатовском: «Очень многое решали именно не слова, а встречи их „обертоновых рядов“, и чем чаще стихи становились похожи на почти беспредметные, только себя означающие следы внутреннего огня, тем было яснее: близок какой-то меняющий многое, большой шаг». О Николае Байтове: «Стихотворения Николая Байтова напоминают большие поля где-то в августе: несколько деревьев стоят парами или поодиночке; очень легкий ветер шевелит листву; солнце медленно сдвигает тени: главное и почти неизменное в этих стихах – не просто внутренняя, а внутренне незыблемая, „раз навсегда решенная“ и „спасенная“ жизнь слов, вещей и людей».
Кажется, теперь ясно, что это за невидимая ниточка: это его собственный взгляд, которым он до стихов дотягивался. Тот же взгляд, которым он смотрел на «слова, вещи и людей», перемещая их в такой фокус, что на них вместе со светом направляется двойное участие: его собственное и того, кто его стихи читает. «Мне всегда очень интересно было писать в режиме „говорит никто“» – так Бородин сказал в интервью Владимиру Коркунову. В этом смысле его стихи совпадают с большим оптико-этическим поворотом, который приписывают поэзии в последнее десятилетие: с модусом «выйти из огней рампы», «отказаться от лирического “я”», «развоплотиться», «стать другим», «дать голос другому». Но, как всегда, практика отличается от теории – или, может быть, играет с ней в собственные прятки. «Я» у Бородина не раз появляется – в этом же интервью он называет одним из самых важных для себя стихотворение, начинающееся так:
С одной стороны, внимание здесь – не к «я», а к несчастным раненым дням. С другой – это его дни. И голос только его. «У этого поэта свой, неповторимый голос» – ужаснейший штамп, ну а что поделать, если это так и есть?
За похвалы его собственным стихам он говорил «спасибо тебе большущее».
Вырастали ли они в самом деле из неустроенности, из несчастья? Когда читаешь их – или впервые слышишь, как их читает сам Бородин, – в это трудно поверить. Я хорошо помню, как впервые услышал его чтение – подпрыгивающую, синкопированную песенку, обращенную куда-то внутрь себя, там отразившуюся и отправленную наружу. Это тогда очень удивило – но если приноровиться слушать, то «считываемое» с бумаги полнозвучие совпадало с голосом. Скажем так: какой бы путь этот голос ни проходил, слышавшим его он приносил счастье. Олег Юрьев писал, что «Василий Бородин больше любит стихи, чем себя»: речь тут, думаю, именно о стихах как способе смотреть, о том движении, которое они совершают, соединяя поэта с миром. И делая поэта необходимым элементом мира, пусть он сам так об этом не думает. В последней книге Бородина есть знаменательное стихотворение о мире, который улыбается – но не ему. На поверхности стихотворения – смирение, serenity; что там под поверхностью?
Ахматовское наблюдение, что после смерти человека изменяются его портреты, легко дополнить: стихи тоже – по крайней мере, смерть становится, неожиданно, мощным проявителем интерпретации. Из текстов Бородина, исключительно гармоничных, в которых и смерть была явлением природы, почти что таким же знакомцем, как собаки, волки, камни, пни, небеса, теперь звучат глухие, пропущенные предупреждения. «человек молчит умом / тоже спит в себе самом» – и тут же выясняется, что последняя подготовленная им книга, книга прозы, носит название «Хочется только спать».
«Музыка в раю», которую Бородин поет «как тайны гроба», раскрывает завесу сладкозвучия, тычет носом в семантику. В общем-то, пушкинскую: «О тайнах счастия и гроба». В эссе «Самозванец» Бородин пишет о «Пушкине, которому так высоко, что уже не больно», о Пушкине как единственном поэте. Заканчивается это эссе, впрочем, так: «Это текст о любви, он написан на второй день после третьей за лето попытки самоубийства. Здесь все неправда».
(Критянин сказал: все критяне лжецы.)
И здесь хочется от этого посмертного впечатления оторваться. В стихах Бородина, очевидно, много его-страдающего. Но он умел это превратить в иную энергию, в энергию щедрости и эмпатии. Не было, кажется, вещи и существа, на которую он не мог посмотреть с любовью, облагодетельствовать. «голое деревце / везет / в троллейбусе старик // и музыки ни в нем ни в нем / ни в нем – / музыки нет» – значит, надо дать и ему, и ему, и ему. Часто вспоминают «Собачью песню»:
А можно вспомнить и еще множество другого. «нота майского жука / ни / с чем не сравнима»; «мускулатура у гусеницы – /мыслящая волна»; «ходит-ходит / флаг бедней / нас самих / и нас-камней»; «жалко перед зимой / глядеть утру в воздух»; «брат Снег снял фильм, доминиканец / брат Дождь – пошел, он францисканец». Внимание к малому или пренебрегаемому, братство с ним, отсутствие в принципе категории неодушевленности – да, это в самом деле напоминает о Франциске Ассизском с его проповедью «брату волку». Бородин, впрочем, не проповедовал: в его стихах можно найти декларативность, но тут речь скорее о прочерчивании линии. Не только для других, но и для самого себя:
«Это если вы не поняли», как сказано в стихах Михаила Айзенберга – еще одного поэта, которого Бородин любил и о котором нашел очень нетривиальные слова.
Мне, однако, хочется вернуться немного назад, к мыслям об эмпатии и одушевлении. Есть стихи, где Бородин, кажется, достигает их предела: